Граф Валериан Вега. В Азию! Дорожная пыль. - СПб.: тип. кн. В. П. Мещерского, 1900.
Отдельные оттиски из газеты-журнала «Гражданина» за 1900 г.
(Граф Валериан Вега = Гейман Вера Осиповна, автор «
Лиловых сказок»)
Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5.
Глава XI
Просыпаюсь от жгучего солнечного света, который режет мне глаза. Он пробивается сквозь штору окошка и, несмотря на это, с силой заливает весь вагон. Духота страшная. Еще только восемь часов утра, а в вагоне дышать нечем. Сквозь открытое окошко врывается мелкая, едва заметная пыль. Она тонким слоем покрывает полы, диваны, чемоданы, лезет в глаза, в уши и едва заметно скрипит на зубах. Это дар пустыни нашему европейскому поезду.
Моря, по берегу которого шла все время дорога, уже не видно. Вместо него с правой стороны тянутся утесистые горы. А с левой раскинулась унылая и однообразная песчаная степь. Но это еще не пески, в ней все-таки встречаются жалкие признаки растительности, трава, растущая отдельными группами, и твердый как железо саксаул. Пустыня безжизненна и печальна, изредка только встречаются верблюды. Они задумчиво смотрят на мчащийся мимо них поезд, вытягивая свои длинные шеи по направлению его движения.
Иногда на горизонте показывается мираж; он с поразительной обманчивой ясностью представляет собой воду и деревья.
Не странно ли мчаться по рельсовому пути среди песков Азии и из окна комфортабельно устроенного вагона наблюдать мираж, игру пустыни?
Русский человек пробрался в самое сердце Азии. Он несет с собою цивилизацию и свет, мягкое (даже чересчур мягкое) обращение с покоренными народами, христианские начала любви и взаимопомощи. Он пролил свою горячую кровь на раскаленный жарким солнцем песок пустыни, и пустыня постепенно покрывается тучными нивами и роскошной растительностью. С каплями трудового пота на лице, с открытым воротом рубахи, сквозь который проглядывает загорелая грудь, он копает животворные арыки. И шаг за шагом, день за днем зеленеет голодная степь и покрывается поселками, - ширится и растет русская земля. А где теперь великие пионеры русского дела на далекой окраине? Спит в сырой земле Кауфман, спит в сырой земле Анненков. Нет Скобелева, одиноко умер вдали от всех Черняев. Кто в России не знает этих славных имен? Но до сих пор я нигде не встречал памятника хотя бы одному из них, - мы не особенно ценим наших великих людей. А построен ли где-нибудь памятник славным подвигам русского солдата в Средней Азии?
Поистине, весь Туркестан служит таким памятником. Произвол грабителей сменил суд правый, милостивый и скорый, ханскую палку - гуманность и доброта. А на смену грубого и фанатичного ислама идет кроткий и милостивый Христос. Далек он еще, ох как далек от нашего Туркестана! Но чуют его молодые школы, чуют нищие, толпами стоящие у генерал-губернаторского дома, чуют бывшие забытыми до сих пор прокаженные, которых так много в этом краю. Чуют Его и фанатичные ишаны с множеством своих глупо-преданных мюридов. Но Он не может придти еще, потому что мы недостаточно чисты, чтобы стать Его провозвестниками. Следом за нами идут водка, черные слова, распущенность пьяной жизни и развеселый разгул публичных домов. Не может придти Он среди уродливых форм неправильно сложившейся жизни. Не может придти Он среди беспрестанного шатания власти и слабых попыток взять себя самих в руки.
Генеральный Штаб сидит против меня и изнывает от жары. Он давно сбросил свой китель, воротник на рубахе расстегнут, красное и измученное лицо покрыто крупными каплями пота. Я еще держусь и не поддаюсь жаре. Я нарочно верчусь перед Генеральным Штабом застегнутый на все пуговицы, и этим иногда привожу его в неописанное бешенство. Я подтруниваю над его штаб-офицерским пузиком. А он находит, что, конечно, такую худощавую селедку, как я, не проймет никакая жара.
- Погодите, погодите, дружище, - говорит Снигирь, с ненавистью глядя на мой застегнутый китель. - Вот мы в Бухару въедем, там хорошо пожаритесь. Особенно когда от
станции в
Керминэ будем ехать. Там, все-таки, верст семь-восемь будет, а может быть и больше. И еще кругом эти халатники скачут и конвой, - пыль такая, что просто ужас, и прямо вам в нос.
- А в Керминэ, что же, нас эмир встретит? - спрашиваю я Снигиря.
- Как же, т. е. сначала нас на одной из станций министр встретит. Обыкновенно в
Чарджуе, а потом в Керминэ эмир. Впрочем, вы сами все увидите. Вот только обратите внимание в Чарджуе на
чарджуйского бека. Это удивительный красавец, я таких еще не встречал. И, затем, он еще тем замечателен, что образованный мужчина и не грабит народ, как остальные.
- А разве беки грабят?
- А то нет? Когда я на Памирах был, так вдоволь насмотрелся. Ведь халатники все на один покрой. Да и чего вы хотите? Какая разница между первым министром эмира и каким-нибудь арбакешем? Никакой. Я понимаю, что мы церемонимся с Бухарой и нежничаем с нею, потому что вся Азия смотрит на наши отношения, - нужно оттенить, что вассалы Русского Царя живут несравненно лучше, чем их свободные на вид соседи. Ну и бухарцы встречают нас недурно, вот вы увидите. Жалко, что вас не было с нами в прошлом году, когда генерал объезд
Ферганы делал. Это было как раз после
андижанской истории, и население хотело показать, что оно глубоко предано Белому Царю. Это прямо что-то из тысячи одной ночи. Везде смоляные бочки, костры и флаги, и туземная музыка, и эти удивительные иерихонские трубы. Это, знаете, длинные такие, в сажень и больше длиною. Какой-нибудь черномазый дурак взбирается на самую верхушку крыши и оттуда орет во все горло в свою трубу на все четыре стороны света. Я прекрасно понимаю, что от звука таких труб не могли устоять иерихонские стены…
- Позвольте, батенька, вот тут-то и есть ошибка. Стены Иерихона упали вовсе не от труб, а вот отчего, - внушительно возражаю я Генеральному Штабу. - Видите ли, жиды семь дней ходили с тяжелым кивотом Завета на плечах. Пот струился с них градом, ноги едва держались от усталости, а стены Иерихона не падали. Наконец, на восьмой день, когда первосвященник в отчаянии запросил небо и небо сжалилось над ним, на небе показалось маленькое облачко. Оно росло все больше и больше. А когда оно упало к ногам первосвященника, в нем нашли ручную испорченную шарманку. И вот когда жиды пошли с этой шарманкой вокруг Иерихона, жители всколыхнулись. А когда шарманка стала хрипло и фальшиво наигрывать штраусовский вальс, то иерихонские стены упали.
- Это все очень хорошо, - отвечает Генеральный Штаб, - а вот обратили ли вы внимание на здешнюю станцию? Вот где поистине живут герои. И они сами того не знают, какое геройство совершают. Вы посмотрите, кругом ни души, песок и пустыня и палящее солнце. Это все отставные унтер-офицеры, наши же русские солдатики. За какие-то несчастные гроши он сидит здесь отрезанный от всего мира, чтобы в конце концов сойти с ума или покончить жизнь самоубийством…
Поезд начинает убавлять ход, мы подъезжаем к
Асхабаду. Станция вся разукрашена флагами и зеленью, миллион жирных эполет, орденов и всяческих регалий. Затем, после всяких официальностей, мы входим в столовую вокзала, где нам устраивают обед с превосходнейшим крюшоном. Крюшон холоден как смерть. И только здесь, в пятидесятишестиградусную жару, можно в совершенстве понять, что такое лед. За обедом генерал совершенно неожиданно для всех с большою теплотой произнес слово о Пушкине. «Мне особенно приятно, господа, - сказал, между прочим, генерал-губернатор, - почтить память этого великого человека здесь, среди пустынных туркменских песков. Широко раскинулась наша Русь от Ледовитого океана до знойных степей и пустынь. И на всем ее необозримом пространстве чтится сегодня память поэта и писателя русской земли, присоединим же и мы свой далекий голос к общему торжеству, - сегодня день рождения Пушкина, господа».
Наступает минута отъезда. Наш поезд, как гигантский белый червяк, снова мчится через пески под палящими лучами солнца. Хотя уже шесть часов вечера, но все-таки еще очень жарко. Вагоны, несмотря на белую окраску, раскалены до безумия. Но небо уже потемнело немного и в нем постепенно начинают проступать лиловатые тени. Я только теперь начинаю понимать, насколько прав Верещагин в своих картинах и насколько правдив их колорит. А некоторые считают их лубочными, и я тоже был в числе этих некоторых, пока воочию не убедился в противном.
Я сижу один в своем купе и гляжу на синеватый дым моей папиросы, извивающийся прихотливыми и фантастическими узорами. В этих замысловатых узорах мерещатся мне смутные тени минувших дней, штрихи прошедшей жизни. Вот разворачивается картина честолюбивых мечтаний, - неясно и смутно белеет простой четырехугольный крестик. Это символ храбрости и отваги, верным копьем насмерть поражающих сомнения и страх. Смешались узоры, тянется длинная прямая синеватая струйка и снова складывается в узорчатые извивы и удивительные узлы. Из-за колеблющейся дымки выглядывает милое свежее личико. Большие синие глаза с грустью и сомнением смотрят на меня, бледные уста шепчут тихий укор… Сдавливает сердце глухая тоска, и слезы, горькие и жгучие слезы, слезы, которыми никто никогда не плачет, но которые можно только чувствовать, - подступают к горлу. Это - воспоминания чудного времени, воспоминания первой юношеской любви, когда усиленно бьется сердце, шире и полнее живет душа и нет места ни слезливым рассуждениям о хлебе насущном, ни холодному эгоистическому рассудку… Снова смешались узоры, новыми извивами струится ароматный дым. Я вижу большой зал с портретами по стенам, с скучными рядами черных лакированных столов. За столами сидит множество молодых людей. Какая смесь форм, одежд, лиц и выражений. Тише, идет экзамен. Худощавый человек с длинной петушьей и красной шеей, с самодовольным выражением лица задает хитроумные вопросы с целью доказать всему миру глупость жертвы, стоящей у доски. Сколько их, таких жертв! Во имя науки и здравого смысла их пичкают всевозможными неудобоваримыми сочетаниями. Им предлагают изучать геологию с военной историей, астрономию с психологией, сферическую тригонометрию с статистикой и многое множество других наук. И все это в таком огромном количестве, которое с избытком хватило бы на целую жизнь доброго старого немецкого ученого. А потом, когда питомец этого мрачного заведения уносится с развинченными нервами и отуманенной головой в небеса, а его тщедушное и близорукое тело делает невообразимые глупости на земле, какой-нибудь господин с петушьей шеей и не подумает обвинить себя в том, что он является косвенной причиной этих глупостей. Он множество лет сидит на жертвеннике науки, одурманенный фимиамом самонаслаждения: он много лет твердить одни и те же давно заученные истины, - ему ли видеть и понимать, что делает на земле его бывший покорный ученик. Зато, если по странной случайности ученик не свихнулся, а вышел в люди с головой и сердцем, то, конечно, ученая пифия не преминет сказать при случае: «А ведь это мой ученик».
Да, много былого счастия и несчастия проходит перед моими глазами в голубоватых струйках душистого дыма папиросы.
А в окна вагона глядит уже темная ночь. С далекого неба светят блестящие звезды и посылают свои яркие лучи молчаливым пескам. Поезд грохочет в безлюдной пустыне и все дальше и дальше уносит меня вглубь азиатских песков.
Глава XII
Дин-дон… дин-дон… дин-дон… Что это такое? Я слышу звон колокола, настоятельно зовущего меня в церковь. Где это звонят? Кругом пески, не видно ни жилья, ни живой человеческой души. Поезд мчится среди раскаленной солнцем пустыни. А звон колокола не удаляется от нас: он идет вместе с нами, он победно звучит в жарком воздухе. Что же это, я сплю, или все это наяву происходит?
Встаю с дивана, на котором я спал, наскоро совершаю свой туалет. Вагон пуст, Генеральный Штаб ушел, кондуктора тоже нет. А звон все продолжается, мерный, прерывающийся голос не дает мне покоя.
Иду в вагон-столовую, чтобы узнать, в чем дело. Там уже собрались все наши.
- Что же это вы, батенька, а? Сейчас обедня начнется, а вы все спите. Поздненько, поздненько, - говорит Сыр.
- Какая обедня? Где? - говорю я, все еще не понимая, в чем дело.
- Да ведь с нами вагон-церковь едет, в
Мерве прицепили. Да, впрочем, вы проспали Мерв, а там много интересного было на остановке. Туркменов сколько пришло - страх, вот бы вам посмотреть!
- Эх, досада какая. Ну а почему ж сегодня обедня, ведь день-то, кажется, не воскресный?
Сыр моментально багровеет.
- Ну, послушайте, уж это совсем скандал. Сегодня Вознесение, понимаете ли, Вознесение.
А колокол все звучит и звучит, все настоятельнее зовет нас молиться Богу.
Знаете ли вы, что такое колокольный звон? Это голос вечности, по временам раздающийся среди шума и треска повседневной жизни. Он зовет нас с веселого и блестящего бала, где все ложь, фальшь и бесцельная суета, в тихую старую церковь, где теплится лампадка перед почерневшим образом, где пахнет благоухающим ладаном и со стен глядят с потемневших полотен строгие лики святых.
Мы идем в вагон-церковь, где сейчас, среди грохота поезда, в молчаливых песках Азии принесется бескровная жертва Тому, Кто вознес человеческую мысль превыше небес…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
_________
Здесь я оканчиваю свои записки. Мне очень хотелось бы рассказать еще о том, как посетили мы бухарского эмира, как улыбнулась Восточным Языкам бухарская звезда, и как чествовали нас притворявшиеся преданнейшими друзьями хитрые мусульмане. Хочется мне рассказать и о
Самарканде, этом сказочном городе с его роскошной природой и своеобразной обстановкой, где, как и во всем Туркестане, минарет все еще стоит выше, чем православный крест. Хочется мне рассказать многое и про многое… Но приходится поставить многоточие.
Не сердись на меня, милый читатель; может быть, не раз хмурились твои брови, когда приходилось читать отступления, которыми испещрены эти записки. Но что делать, таков уж склад моего ума: веселое идет с серьезным рука об руку, и не знаешь, где начинается смех и кончаются слезы.
Ясный месяц тихо светит мне в открытое окошко, мой стол весь усыпан лепестками роз, растущих в саду у самого моего окошка; тихий свет лампы освещает последний лист этих записок. Невеселые думы бродят в моей бедной голове, а сердце бьется и трепещет, как пойманная пташка. Там, далеко, в блестящем Петербурге, остались светлые мечты, золотые слова и гордые мысли. Но маленькая изящная ножка растоптала шутя золотые грезы… Но зато здесь, оторванный от близких, я стал в ряды скромных пионеров милосердия и гуманности в замкнутой и темной стране ишанов, суеверия и лжи; тем сильна святая Русь, что несет она любовь и свет в сердце Азии, несет тихо и скромно, не кичась своими громкими подвигами; это не лихой купеческий рысак, который мчится сломя голову, разбрасывая пыль своими сверкающими копытами, но лошадь трудолюбивого пахаря, которая не спеша делает свое великое дело.
А ясный месяц тихо светит с далекого синего неба в открытое окошко, и свежий ночной ветерок с нежной лаской несет мне легкое благоухание спящей розы…