О способах типизации у Толстого и Достоевского.

Oct 18, 2013 16:18

Татьяна Касаткина
К вопросу об авторской теории творчества:
Образ мира и человека в восприятии Толстого и Достоевского
(опубликовано в: Достоевский и мировая культура. № 30 (1). М., 2013. С. 65-82.)
ч.2. начало см. http://t-kasatkina.livejournal.com/46190.html

Что же за схема описывает нам соотношение природы и индивида у Толстого? А это та самая схема, которую нам предложит любая языческая религия, потому что именно так описывается соотношение сущности и явления для любой языческой религии. Хотя в любой языческой религии эта схема будет сложнее именно тогда, когда она строится для случая человека. Потому что, например, какие-нибудь австралийцы, которые практически так же нарисуют соотношение сущности и явления, в тот момент, когда они дойдут до возникновения человека, непременно добавят что-то еще.
Ведь что такое тотемизм? Если мы попробуем изобразить это мировидение схематически, то перед нами возникнет подобная приведенной выше схема общей природы, при том, однако, что природа эта будет общей для какого-нибудь, скажем, кузнечика - и для клана, который считает своим тотемом кузнечика. Или для какого-нибудь колоска - и для клана, который считает своим тотемом колосок. Что такое эта общая природа? Было нечто изначальное, зародышевая икра, как говорят австралийцы [1], из которой развились все вещи мира по роду своему, но только к некоторым из вещей этого мира добавили что-то сверх общей природы, что-то извне, что не отражено на схеме, в результате чего они стали людьми. Поэтому по природе люди соответствующего клана - они эти самые колоски и кузнечики, но благодаря этой добавке, данной некоторым, эти некоторые изменились в человека. На основе этой «добавки» возникает новая общность - более мощная, чем общность «по природе». Но - обратим внимание - как раз по природе-то у людей, происходящих из разных кланов, с точки зрения австралийцев, и нет ничего общего! Общность человеческая - это общность надприродная. И эта общность не отменяет противопоставления и противостояния кланов как раз по природе. Австралийцы могли бы помочь нам понять, что когда мы говорим «все люди», мы оказываемся не перед очевидностью, а перед проблемой.
Но для Толстого очень важно обнаружить и отобразить некую единую человеческую природу. Слово «все» адекватно отображает его способ типизации. И в этом смысле вся полемика между Толстым и Достоевским по поводу добровольческого движения и русско-турецкой войны может быть описана как полемика по поводу способа типизации.
Как Толстой видит добровольцев (приведу лишь один из множества примеров, которые можно привести)? «Опять добровольцы кланялись и высовывались, но Сергей Иванович не обращал на них внимания; он столько имел дел с добровольцами, что знал их общий тип, и это не интересовало его» [2]. Как всегда, Толстой в любом явлении ищет и стремится сформулировать тип его, его природу. Дальше будет дана классификация внутри типа - и все, интереса новое явление больше не представляет - оно легко подведется под ту или иную рубрику, которых совсем немного. В данном случае, Толстому хватило трех добровольцев, чтобы эти рубрики исчерпать: промотавшегося купчика, везде поработавшего и нигде не приставшего отставного офицера, и артиллериста, не выдержавшего экзамена из юнкеров. Единичные случаи Толстым не рассматриваются.
Как строит образ Достоевский? Вернемся к описанию Фомы Данилова. Достоевский пишет: «Но то мы, а для народа нашего, повторю, подвиг Данилова, может быть, даже и не удивителен. В том-то и дело, что тут...» - обратим внимание - это пишется еще до начала добровольческого движения, это абсолютно уникальный случай на тот момент: сдирание кожи с русского солдата, который отказался принять ислам и отречься от Христа перед лицом мучителей. И вот как этот единичный случай осмысливается: «В том-то и дело, что тут именно - как бы портрет, как бы всецелое изображение народа русского, тем-то всё это и дорого для меня, и для вас, разумеется. Именно народ наш любит точно так же правду для правды, а не для красы. И пусть он груб, и безобразен, и грешен, и неприметен, но приди его срок и начнись дело всеобщей всенародной правды, и вас изумит та степень свободы духа, которую проявит он перед гнетом материализма, страстей, денежной и имущественной похоти и даже перед страхом самой жесточайшей мученической смерти. И всё это он сделает и проявит просто, твердо, не требуя ни наград, ни похвал, собою не красуясь: “Во что верую, то и исповедую”. Тут даже самые ожесточенные спорщики насчет “ретроградства” идеалов народных не могут иметь никакого слова, ибо дело вовсе уже не в том: ретрограден идеал или нет? А лишь в способности проявления величайшей воли ради подвига великодушия» (25, 15).
Итак, вот этот вот единичный случай для Достоевского - это портрет народа; то есть портрет создается не из общего, которое проявляется в каждом конкретном явлении и «выделяется» из него художником путем некоторого отвлечения, а вот это самое единичное и есть наиболее адекватный портрет, единичное во всей своей конкретности, - именно оно становится выражением той самой «сердцевины целого», от которой все могут оторваться, все абсолютно могут увлечься в другое (в «уединение»), но вот «сердцевина целого» проявится именно здесь, проглянет в «случайном» явлении, в котором не будет ни одной случайной черты!
Толстому - в силу его принципа типизации, принципа построения образа - непременно нужны переделанные все, для того чтобы царствие Божие восторжествовало на земле. Оба писателя видят себя преобразователями, оба хотят царствия Божия на земле (нынешней, как Толстой, или преображенной, как Достоевский), но у них разное видение механизма преображения и потому - разные методы: для Толстого нужны все, и все - как сознательные и активные деятели, воплощающие в себе единый закон и единую природу, чтобы царствие Божие восторжествовало на земле - и поэтому он учит, мелочно и подробно; Достоевскому для торжества царствия Божия достаточно очень и очень немногих, как вообще-то и христианству. Потому что явленный в них лик все равно проступит и в остальных - иначе, по-своему, так, как только данная конкретная личность может его явить. И Достоевский не учит - он просто являет картины преображения и образы преображенных [3]. Потому что можно дать алгоритм становления порядочным человеком - но нельзя дать алгоритма становления святым.
Для описания структуры образа Достоевского нам понадобится совсем другая схема, чем для описания структуры образа Толстого. Потому что там, где Толстой заканчивает, Достоевский только начинает.
Но для того, чтобы ее увидеть, нам нужно понять, что имеет в виду Христос, говоря, что Он принес не мир, но меч? И описывая потом разделение человека со всеми его родными, со всеми членами рода, которые человеку в любой системе будут одноприродны? [4] Он имеет в виду, что крещением, новым рождением, отсекает человека от этой его прежней природы, от земной маслины. А дальше каждый должен самоопределяться, потому что спасаются не все, а каждый. И каждый должен сам и своим путем отвиться от этой земной маслины и привиться к новой небесной. И пройти при этом через этап одиночества, уединения, дробления, которое можно изобразить вот так:















[здесь должны быть изображены отдельные треугольники - отделившиеся от звезды лучи]

Мы ведь именно так в европейской культуре, начиная с XVIII века, представляем себе личность - как нечто отдельное и обособленное. Но это всего лишь необходимый момент в ее развитии, момент отсечения мечом от корня рода - и значит - земной природы; момент, через который любая личность должна пройти в христианском крещении. А дальше она смотрит, прививаться ли ей туда к небесной маслине, к ветви святости, или она сама по себе останется, и попробует жить сама по себе, чтоб никто не мешал. Так Христианство, уничтожая последствия первородного греха, которым поражено все человечество в корне рода - уничтожая их путем отсечения от корня, дает возможность каждому человеку вновь решить - сказать ли: «я Твой и с Тобой, Господи», или: «Ты, Господи, там постой, а мы будем сами как боги».
И вот момент этого личного решения и изображается Достоевским; повторю - он начинает там, где Толстой заканчивает, для него человек интересен тогда, когда он встал на свой, абсолютно свой путь, не общий, абсолютно для каждой личности свой, и этот путь надо пройти. И пока его не пройдешь, к этой небесной маслине не привьешься. И этот путь может быть каким угодно. Он может быть самым страшным, он может вести через череду самых страшных падений.
Кстати, опять-таки необходимо констатировать великий ум и художественную интуицию Толстого. Вспомним потрясающий момент, когда Анна Каренина крестится перед тем, как броситься под поезд. Сразу же после положенного на себя креста в ее голове вспыхивает все светлое, что в ее жизни было: «Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона» [5]. В момент этого озарения у читателя возникает чувство, что она и все вокруг может сейчас же перемениться, если только она сделает одно какое-то последнее усилие, просто оторвет глаза от колес, которые здесь как раз - символ неотвратимой природной закономерности, всегда изображавшейся в виде колеса или круга. Но - сил уже нет на это усилие, и героиня бросается под поезд.
Здесь Анна подошла к самой последней границе, дальше которой человек решительно ускользает от Толстого. Но при этом он все это видит, он понимает, что здесь что-то происходит такое, что... что он показать не умеет. Вот здесь наступает предел великому, действительно могущественнейшему художнику… А Достоевский здесь начинает, и из этой - в этот момент родившейся - личности у него идет некий канал к новой природе или - вернее - новой Личности. Потому что - заметим - он не на природу народа указывает в том отрывке, где говорит о том, что есть Фома Данилов, а указывает на портрет народа. А портрет это - лицо, это личность. В личности, в единичном случае Достоевского выражается не природа, но личность народная.
Итак, у Достоевского личность всегда оказывается в глубине своей связанной не с природой, а с некоей Личностью, гораздо большей ее Личностью, которую она в себе может воплотить, которой она может дать явиться. Небесная маслина оказывается Личностью, а не природой. Это можно было бы изобразить так:




[здесь изображены два треугольника, соединенных между собой прямыми, проходящими через их вершины, маленький треугольник выглядит как проекция большого в известную нам реальность]
То есть здесь не индивидуум являет нам природу, но личность являет дух, она становится каналом к духу, и для духа. И вот здесь мы опять возвращаемся к высказываниям Толстого, которые «те же самые - и совсем другие». Поздний Толстой напишет, когда придет к иному пониманию человеческой природы, что человек ничего не может изменить, все уже есть, все уже дано, он может только дать явиться Богу, - и надо признать, что это очень мощная мысль. Редкий христианин от нее откажется. А, между тем, это может быть и не совсем христианская мысль, как мы сейчас увидим. Потому что дело не только в том, чтобы так истончится, чтобы дать в себе явиться некоему безличному божеству, а в том, чтобы  явить в себе личность, способную выйти навстречу Богу-личности и действовать как Его соратник и друг, как Его другой. Стать не Им, а Его, Ему принадлежащим.
Тут все дело в легчайших акцентах, малейших смысловых сдвигах, последствия которых огромны. Христианину нужно стать не вместилищем, а орудием, орудием с волей к воплощению небывалого, а не воспроизведением того же самого, как в языческих религиях. Стать тем, кто может что-то сделать впервые.
И в этом смысле нельзя не упомянуть о еще одной полемике Достоевского с Толстым, которая уже совсем невероятна, потому что он полемизирует с тем, о чем Толстой вполне открыто напишет лишь пятнадцать лет спустя (и что Достоевский будет оспаривать и в статье об «Анне Карениной», призывая «толкнуть турку», бросающегося со штыком на младенца). Я имею в виду роман «Идиот», главного героя которого совсем не зря зовут Львом Николаевичем, - и мысль Толстого о непротивлении злому для того, чтобы не умножать зла.
Князь Мышкин, как все помнят, получает пощечину от Гани, сносит ее и говорит после нее совершенно удивительные слова.
Кстати сказать, здесь происходит что-то, что нам не дано в Евангелии. Оно нам задано в нагорной проповеди, но оно нам не дано. В Евангелии нет эпизода, где человек переносил бы данную ему пощечину. И у Достоевского это далеко не единственный случай. У него регулярно появляются случаи, доделывающие то, что в Евангелии задано, но не дано. Как бы продолжающие воплощение, реализацию проповеди Христовой. Собственно и задача христианства, по-видимому, доделать то, что в Евангелии задано, но не дано. В этом может заключаться и оправдание истории: в воплощении вещей, которые там не сделаны, которые остались для осуществления нам: в Евангелии есть Бог, Который прошел свою часть пути, который сделал все, что от Него зависело, и теперь ждет ответа, встречного шага человека, который далеко не всегда был получен в течение Евангельской истории.
Но вернемся к словам, сказанным Мышкиным после пощечины Гани. Вот сцена, являющаяся упреждающим ответом на «непротивление» Толстого, для которого основой его учению послужили как раз слова Христа о подставлении другой щеки:
«У Гани в глазах помутилось, и он, совсем забывшись, изо всей силы замахнулся на сестру. Удар пришелся бы ей непременно в лицо. Но вдруг другая рука остановила на лету Ганину руку.
Между ним и сестрой стоял князь.
- Полноте, довольно! - проговорил он настойчиво, но тоже весь дрожа, как от чрезвычайно сильного потрясения.
- Да вечно, что ли, ты мне дорогу переступать будешь! - заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
- Ах! - всплеснул руками Коля, - ах, Боже мой! [6]
Раздались восклицания со всех сторон. Князь побледнел. Странным и укоряющим взглядом поглядел он Гане прямо в глаза; губы его дрожали и силились что-то проговорить; какая-то странная и совершенно неподходящая улыбка кривила их.
- Ну, это пусть мне… а ее… все-таки не дам!.. тихо проговорил он наконец; но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл руками лицо, отошел в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил:
- О, как вы будете стыдиться своего поступка!
Ганя действительно стоял как уничтоженный» (8, 99).
Князь здесь не только «не сопротивляясь» переносит пощечину, но более того - и даже напротив того - он делает пощечину орудием защиты обиженного - и даже своеобразного уничтожения нападавшего. То, что стало для Толстого источником и прообразом учения о непротивлении злу, оказывается на поверку новым способом сопротивления злу - только борьба этим способом ведется не против грешника, а против греха в нем. Этим способом в Гане уничтожается нападавший и пробуждается кающийся и предлагающий свою дружбу князю. Но для этого нужно видеть человека активной личностью, проникнувшейся духом Евангелия и творчески его реализующей, а не одним из всех, должным и способным реализовать лишь общую букву, закон, природу…

[1] См., например: Элиаде М. Религии Австралии. СПб., 1998.
[2] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 12 т. Т. 9. М.: Художественная литература, 1975. С. 360.
[3] Для прояснения мысли Достоевского стоит привести цитату из Густава Майринка, писателя уже ХХ века. В ХХ веке, в самых разных течениях мысли, пробужденная в XIX веке Достоевским идея о том, что мир изменяется не потому, что большие массы идут и его меняют, а потому что один маленький незаметный человек меняет что-то в себе, становится все более и более распространена в самых разных литературах, у самых разных писателей. И вот Густав Майринк пишет: «В известном смысле правы те, кто смеется над чудаком, над смешным человеком, заявляющем о своих планах переделать человечество. Только они не знают того, что вполне достаточно, чтобы хоть один человек коренным образом пересоздал себя, и если это удастся, то его усилия не пропадут даром, независимо от того узнает об этих усилиях общество или не узнает. Представьте себе, что кто-то проделал дырочку в картине существующего бытия. Она уже не зарастет, и не имеет значения, заметят ее сейчас, сегодня, или через миллионы лет. Однажды возникшее исчезает лишь иллюзорно, и поэтому разорвать сеть, в которой запуталось человечество, можно не публичными проповедями, но усилием рук, разрывающих свои собственные оковы». Майринк Г. Зеленый лик. http://lib.rus.ec/b/95233/read
[4] «Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее» (Мф. 10, 35).
[5] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 12 т. Т. 9. М.: Художественная литература, 1975. С. 353.
[6] Нельзя не заметить, что это восклицание Коли есть на определенном плане текста исповедание князя - Христом… И любое выполнение заповеданной, но не исполненной в Евангелии заповеди возможно только явлением исполняющим в себе Лика Христова.

Достоевский Касаткина, теория образа

Previous post Next post
Up