Чарльз Сандерс Пирс (Peirce) (1839-1914)
Американский химик, физик, геодезист, астроном, логик, математик, философ. Основоположник прагматизма и семиотики. Сын профессора математики.
Закончил Гарвард (1859). Бакалавр (1862) и магистр (1863) по химии.
Физик и математик в Береговой геодезической инспекции (1859-1891).
Ассистент Гарвардской обсерватории (1869-1875).
Член Национальной академии наук США за работы в области логики, 1877.
Приглашенный лектор Гарвардского университета, Университета Джонса Хопкинса и др. (1879-1884).
Умер в нищете.
Его архив хранится в библиотеке Гарварда и составляет более 80 000 листов рукописей.
Чарльз Сандерс Пирс. Рассуждение и логика вещей (от переводчиков):
Разные читатели по-разному оценивали язык Чарльза Сандерса Пирса. Умберто Эко, например, назвал его «ужасным». А по мнению переводчиков предлагаемой читателю книги Пирса его язык не «ужасный», а поэтический, и потому труден для восприятия - особенно иностранцем, - и тем более для перевода. Гениальность Пирса заставляла его видеть почти бесконечное разнообразие сплетающихся оттенков, особенно в таких объективно сложных областях, как соприкасающиеся области логики, теории познания и психологии. «Нормальная» наука - в смысле Куна - осваивает эти области с мучительной постепенностью, коллективными усилиями вырабатывая языки, позволяющие создавать более или менее связные и структурированные картины более или менее обширных регионов этих областей. Пирсу приходилось создавать соответствующий язык в одиночку и экспромтом; неудивительно, что ему приходилось (как и нам, читающим торопливые записи его мыслей, приходится) тяжело. Однако богатство мыслей Пирса с лихвой компенсирует затраты труда на их понимание.
В.Кирющенко Чарльз Сандерс Пирс, или ОСА В БУТЫЛКЕ. Введение в интеллектуальную историю Америки:
Жесточайшая интеллектуальная дисциплина, привитая Чарльзу отцом, в сочетании с гениальной одаренностью в логике и математике, привели к тому, что самоинтерпретация стала одним из его привычных упражнений. На последнюю также оказывали дополнительное влияние некоторые особенности Чарльза - как чисто физиологического, так и психологического характера, - сильно озадачивавшие его самого. Среди них им особо выделялась леворукость, большие трудности в обращении с письменным языком и рано обнаружившая себя привычность к мышлению посредством диаграмм, склонность к которому он приписывал вообще всем людям, наделенным математическим складом ума. Среди прочего, Чарльз также обладал шокировавшей позже его университетских студентов крайне необычной способностью писать обеими руками одновременно - к примеру, на двух половинах доски, условие задачи и ее решение.
Моя жизнь построена на теории, и если эта теория окажется ложной, мою жизнь следует счесть неудачей. Мера, в какой неверна моя теория, есть в точности мера моей жизненной неудачи. Что ж, такова моя теория. Я не собираюсь ни кончить старым чудаком, ни следовать правилам, навязанным мне другими людьми. Но если мне все же суждено превратиться в старого чудака или покладистого парня, крахом окажется вся моя жизнь, ибо на моем последовательном отказе от этого построена вся моя теория.
Ч.С. Пирс, 1854
...всем, что я есть, я обязан двум вещам: во-первых, упорству, каковое сродни тому, что движет осой, залетевшей в бутылку, и, во-вторых, тому счастливому обстоятельству, что я рано натолкнулся на метод мышления, которому мог бы найти применение всякий разумный человек, и до полного исчерпания возможностей которого я настолько далек даже теперь, что оставляю его там же, где нашел - великое вместилище, из которого новые идеи могли бы извлекаться в течение бесчисленных поколений.
Ч.С. Пирс, 1904
Экстраординарная вещь случилась со мной в нежном возрасте, как мне теперь представляется, - вещь поистине изумительная, хотя я, в своей юной беспечности, не заметил всей ее чудесности и просто развопился от неожиданности. Это случилось 10 сентября 1839 г. В тот день я вступил в жизнь в функции младенца, принадлежащего Саре Хант Миллз и Бенжамену Пирсу, гарвардскому профессору на пороге своей известности. Мы жили на Мэйсон стрит, в доме, которым владел м-р Гастингс, впоследствии построивший себе другой, крайне непривлекательного вида особняк, между домами Лонгфелло и Тоддов.
Я не помню ничего до того момента, как начал говорить. Помню, как меня вывозили куда-то в крытом экипаже, и как я пытался сказать что-то о канарейке. Помню себя, сидящим на полу в детской и бесцельно переставляющим кубики; помню мурашки в затекших пальцах и старую негритянку, убиравшую в доме. Ее я помню отчетливо, потому что она сильно напугала меня, и после я видел ее во сне. Помню джентльмена, который приходил к моей матери; возможно, это был Уильям Стори, который рисовал ее портреты. Из более позднего времени я хорошо помню праздновавшуюся в доме свадьбу моего дяди Дэвиса; помню министра в черном костюме, себя, прищемившего ногу заслонкой дымовой трубы и извлекающего меня оттуда Дэвиса. Хорошо помню тетю Харти до ее замужества и мои попытки ее месмеризировать - полагаю, в подражание моему брату Джему. Помню гостиную, которая до того была кухней, и пудинг, в спешке поедаемый на завтрак. Отчетливо помню свои первые впечатления от вкуса кофе, который мне тайком, ради шутки, дали попробовать кухарки. Никакой мокко с тех пор уже не мог повторить этот вкус. Помню сидящего за столом профессора Сильвестра, мою тетю Элен Хантингтон, вошедшую в комнату и сразу же прилегшую на кровать. Вскоре она умерла; ее младший сын, Нед Хантингтон, был на 2 или 3 года младше меня. Я помню много других вещей о нашем старом доме, который мне часто снится. Помню, как меня взвешивали в магазине отца Брауна на огромных весах, помню виноград Изабелла, развешанный гроздьями на рынке. <…>
Помню досаду местных жителей, когда продавец мебели спилил несколько вязов, чтобы расчистить место для строительства своего магазина. Кембридж в те времена был тихим приятным местечком, откуда можно было легко добраться до Бостона на повозке, отходившей каждый час. Цена билета составляла 16 2/3 цента. Расплачивались обычно сильно затертыми испанскими монетами стоимостью 6 1/4, 12 1/4, 25 центов и $1, а также сомнительного происхождения и достоинства банкнотами. Деньги обычно переводились в шиллинги и пенсы из расчета 6 шиллингов за доллар. <…>
Помню, как ехал с отцом к д-ру Бейчу на станцию в Блю Хилл в 1845 г. Хорошо помню семью Квинси, уехавшую из Кембриджа тогда же. У меня сохранилось довольно много воспоминаний о том, как планировался и строился наш новый дом… Думаю, мы въехали в него также в 1845. В тот же год были похороны судьи Стори, ирландский голод, Мексиканская война и отставка профессора Тредвелла.
Чарльз Сандерс Пирс родился 10 сентября 1839 г. в Кембридже, штат Массачусетс (пригород Бостона). Мать Пирса, Сара Хант Миллз, была дочерью политика Элайжи Миллза, члена Палаты Представителей и сенатора от Массачусетса в 1811-1827 гг. Его отец, Бенжамен Пирс, был математиком и астрономом, авторитет которого в этих дисциплинах в середине-конце XIX века был непререкаем в научной среде не только родного штата, но и страны в целом.
Ни Пирсы, ни Миллзы не имели непрерывной и известной им во всех деталях фамильной истории. Тем не менее, и те, и другие были достаточно близки к избранному кругу новоанглийских «браминов» - высшей касты литераторов, бизнесменов, ученых и политиков, к которой принадлежали семьи, считавшиеся хранителями американской интеллектуальной традиции со времен первых английских переселенцев.
В дом на Мэйсон стрит, и позже, после переезда, на Квинси, где прошло детство Чарльза, приходили знаменитый швейцарский зоолог и преемник Кювье Луи Агасси, суперинтендант Береговой геодезической службы США и правнук Бенжамена Франклина Александр Даллас Бейч, гарвардские химики Уолкотт Гиббс и автор книги «Химия и религия» Джошуа Кук, прославленный геолог Жозеф Леконт, английский математик Джеймс Джозеф Сильвестр и один из учеников Гаусса, известный астроном Бенжамен Апторп Гоулд.
В 1830-70-х годах гостями Пирсов были также итальянский писатель и политик Антонио Галленга, поэт Генри Лонгфелло, идеолог феминизма Маргарет Фуллер, скульптор Уильям Стори, поэт и публицист Джеймс Рассел Лоуэлл, трансценденталисты Ральф Уолдо Эмерсон и Теодор Паркер, друг семьи Миллз и известный политик Джордж Бэнкрофт, историк и дипломат Джон Лэтроп Мотли, один из лидеров аболиционизма Уильям Ллойд Гаррисон... Этот список мог бы быть существенно продолжен - в середине XIX века Кембридж представлял собой место, не слишком типичное ни для страны, ни для эпохи, во многом отличаясь даже от ближайших бостонских пригородов:
В Кембридже того времени общество хранило все лучшее от деревенских традиций, - хранило сознательно, сочетая это сознание с полной осведомленностью во всякого рода других вещах. Практически каждый его житель бывал заграницей, но, приобретя вкус к оливкам, не терял привязанности к местным соусам. Жизнь интеллектуальную характеризовала крайняя демократичность, и я не знаю ни одного другого города, в котором, в то время, когда капитализм брал свой разбег, деньги ценились бы столь низко. <…> Вопрос бедности или богатства, как правило, не вставал вовсе, и даже вопрос семьи и происхождения, на который обращали повышенное внимание практически все в Новой Англии, пребывал в относительном забвении. Возможно, люди полагали, что всякий, кто принадлежал к обществу «Старого Кембриджа» должен быть из хорошей семьи, иначе бы он просто не смог там поселиться. Сам факт проживания в этом месте, вероятно, был признаком принадлежности к нобилитету, и принятие того или иного человека обществом служило неформальным патентом аристократичности. <…> Разнообразие талантов и достижений было столь велико, что когда Брет Гарт, перебравшись в Кембридж со склонов Калифорнии, услышал от кого-то их частичное перечисление, то заметил: «Похоже, здесь с любого крыльца из револьвера не выстрелишь, не уложив при этом автора как минимум двух томов».
Это описание звучит провокативно, поскольку, почти никак не отсылая к привычному европейскому пониманию аристократичности, оно говорит о таковой прежде всего как о факте места. Для проживавших в Кембридже браминов действительно было свойственно почти сакральное отношение к сообществу, определяемому как совместность; именно это чувство «общего места» во многом служило формой, организующей специфический характер, манеру поведения и стиль жизни группы людей, считавших себя новоанглийской аристократией. Вместе с тем, Оливер Уэнделл Холмс-старший, который, собственно, ввел в употребление термин «брамин» применительно к этой группе, в своем полемическом романе «Элси Веннер» дает такое определение:
То, что мы имеем в виду под «аристократией», является просто наиболее богатой частью общества, живущей в самых высоких домах, перемещающейся в экипажах, а не в том, что называют «повозками», ухаживающей за руками, покупающей женам шляпки французской соломы и устраивающей вечеринки, на которые носящие указанный титул приходят без приглашения. Это люди, одежда и манеры которых отличаются вызывающей непринужденностью; они везде чувствуют себя как дома и не выказывают ни тени смущения, когда лицом к лицу сталкиваются с губернатором или даже самим президентом Соединенных Штатов. Некоторых из этих ребят отличает действительно недурная порода, другие могут предъявить лишь плотно набитый бумажник - но они составляют класс и упоминание их под этим именем является общепринятым.
Деньги, безусловно, играли роль, но они лишь оформляли внешнюю сторону дела, и их роль стала по-настоящему заметной и актуальной лишь с быстрым развитием текстильной промышленности, строительства железных дорог и возникшего вокруг них в первой половине XIX века банковского дела. Более того, классовость, в данном случае, была не столько причиной, сколько следствием определенного общего отношения к действительности. В немалой степени это было так потому, что сообщество, о котором идет речь, возникло в совершенно особой точке пересечения истории и географии. Главными историческими событиями, в которых предки браминов и они сами сыграли важную роль, была американская Революция, с одной стороны, и Гражданская война, - с другой. Причем оба эти исторических факта переживались и продолжают переживаться по сей день не исторически, но непосредственно, как нечто, несущее ответственность за актуально происходящее - и не столько ввиду их сравнительно небольшой удаленности от любого выбранного «сейчас», сколько ввиду беспрецедентной силы их последствий для формирования нации в целом. Местом же, которое имело первостепенное значение и в том, и в другом случае, был Бостон и окрестности. Значение это подчеркивалось со всем возможным максимализмом, который сквозит в данном все тем же Холмсом определении Бостона как «транзитного узла солнечной системы» - с тем очевидным подтекстом, что любое другое место или событие понимается как таковое только если проходит через этот пространственно-временной сгусток или как-то к нему отсылает.
Намеренно гипертрофированная, избыточная знаковость этих определений, связывавших воедино место и «касту», была необходима для того, чтобы лишить эти термины предшествующего исторического контекста, разорвать естественность их исторического понимания. Этот разрыв призван был, прежде всего, дать объяснение новой моральной идентичности, новому естеству, предъявившему миру собственные ценности.
Главной стилистической стороной этих ценностей был своего рода деятельный скептицизм, характеризовавшийся специфическим самомнением, которое, однако, было лишено даже намека на чопорность. Все это являлось публике в соединении с хладнокровием и долей цинизма, который был в немалой степени спровоцирован самим фактом Гражданской войны, и который англичанин Т. С. Элиот превратил в еще одну знаковую черту браминов, окрестив его «бостонским сомнением». Именно Гражданская война стала для многих из них шансом на достижение пика самореализации, на заслугу, приобретение которой было совершенно невозможно в области бизнеса, литературы или образования. Этим, вероятно, хотя бы отчасти объясняется тот чисто статистический факт, что процент потерь в войне среди бостонской элиты почти в три раза превышал их средний уровень по стране в целом.
Бенжамен Пирс был апокрифической личностью. Невразумительность и герметизм его лекций были предметом множества легенд и анекдотов как в Гарварде, так и за его пределами. По выражению одного из бывших студентов, профессор Пирс «был настолько отдаленной планетой, что его могли видеть лишь немногие телескопические умы». Математика понималась им вполне в духе общей пуританской научной идеологии, господствовавшей в Новой Англии до выхода основных трудов Дарвина, т.е. как божественный язык, универсальная грамматическая структура, непосредственно свидетельствующая о факте Творения. Индивидуальной же особенностью этих лекций было то, что наука вообще, и математика в частности, разворачивались в них как высокое эзотерическое искусство, доступное для понимания лишь немногим избранным:
...бывало так, что, охваченный математическим вдохновением, он вдруг прерывал формулировку того или иного положения и, забыв об учениках и собственных ремарках, начинал стремительно исписывать доску уравнениями, все более уменьшая почерк, пока не достигал самого дальнего угла доски, и останавливался лишь перед очевидностью полного отсутствия места, после чего с глубоким вздохом возвращался к покинутым студентам. В этих приостановках было нечто восхитительное: мы видели математику в процессе ее создания, как если бы нам довелось подглядеть за тайными манипуляциями некроманта или увидеть вызванного к жизни древнего арабского алгебраиста. Чем менее мы понимали суть происходящего, тем более заразителен для нас был его энтузиазм.
По воспоминаниям Марии Митчелл, присутствовавшей на одной из лекций Бенжамена Пирса,
...в 11 утра пятницы <01.10.1868> я стояла перед дверью профессора Пирса. Когда он пришел, я спросила его, могу ли я присутствовать. Он ответил коротким «да». Тогда я снова спросила: «Неужели Вы не можете сказать “Я буду очень рад, если Вы к нам присоединитесь”?», на что он сказал «Я буду очень рад, если Вы к нам присоединитесь». Особой радости он явно не испытывал. Миссис К. и я вошли и сели, чувствуя некоторую неловкость. Вслед за нами в класс вошло шестнадцать молодых людей. Перед началом лекции их взгляды скользнули по нам лишь раз, и более на нас уже никто не обращал внимания. Профессор написал несколько формул, и после продолжил покрывать доску поясняющими уравнениями. Мысли, высказывавшиеся им во время записи, часто возвращались назад, и мел непрерывно двигался вверх и вниз по доске. Сначала студенты что-то старательно записывали, но, постепенно, около половины из них оставили это занятие. Совершавшиеся им ошибки принимались в полной тишине; лишь один из присутствовавших - его сын - иногда делал короткие замечания. Мысль его текла свободно и легко, но было совершенно невозможно сказать, с чего он начал, и чем закончит.
Эта эзотеричность, служившая предметом как искреннего восхищения, так и многочисленных жалоб студентов, лишь отчасти являла собой результат неспособности к ораторству и популяризации, в которой сам гарвардский профессор всегда признавался слишком уж охотно. Более существенной ее причиной, кроме очевидной непроходимой пропасти между довольно низким уровнем гарвардской школьной теории и мастерством реальной научной практики, был крайний меритократизм Бенжамена-младшего. Считая понимание исходной необходимостью, а не желаемым результатом, он рассматривал талант как абсолютный человеческий критерий и достаточное основание для осуществления любого - в том числе, и политического - господства над серостью. Как учитель, по впечатлениям не имевших особой склонности к математике, но старательных студентов, он, скорее, вдохновлял, чем наставлял или передавал какую-либо полезную информацию.
Бенжамен Пирс, действительно, обладал одним из немаловажных качеств - он умел легко располагать к себе людей. Вместе с тем, это был человек не только мощного научного интеллекта, но и сильной воли, сочетавшейся с хорошим вкусом к политической игре. Хорошая политическая и чисто человеческая интуиция, выражавшаяся в умении привлекать людей на свою сторону, соединялась в Бенжамене с взрывным темпераментом, крайней неконвенциональностью натуры и нескрываемым презрением к усредненной социальной жизни. Успех этого причудливого соседства, надо полагать, в немалой степени подпитывался тем здоровым интересом к абсурду, который может питать, возводя его из чистой теории в повседневную практику, талантливый математик, и который отмечали в нем многие из его близких. Наблюдая мир сквозь призму математических законов и глубоко веря в их конечное единство, он замечал и использовал главное, отбрасывая мусор второстепенных человеческих эмоций и поступков с той же быстротой и решительностью, с какой терял всякий интерес к не понимавшему его ученику.
Основной научный интерес Бенжамена Пирса лежал в области ассоциативной алгебры и планетарной механики. В частности, в 1842 г. он наблюдал комету Энке, а в марте 1843 г., в Бостоне, по материалам этих наблюдений прочитал публичную лекцию, которая была с успехом использована им, совместно с другим астрономом Уильямом К. Бондом, как предлог для сбора пожертвований на реорганизацию учрежденной четырьмя годами ранее Гарвардской обсерватории. В том же году он описал хвост так называемой Великой кометы, а в конце 1840-х предложил собственный перерасчет орбиты Нептуна, который в 1846 г., независимо друг от друга, открыли математик Джон Адамс и астроном Урбен Леверье. Причиной для перерасчета послужила убежденность Пирса в том, что данные, полученные на основании расчетов Леверье, были не более чем статистически почти невероятным стечением обстоятельств, в результате которого реальная орбита чудесным образом совпала с расчетной в выбранных Леверье точках.
Опубликованная им статья стала причиной скандала, разразившегося в научном сообществе по обе стороны Атлантики, - как в Гарварде, так и в лондонском Королевском Астрономическом Обществе, членом которого Леверье стал в 1847 г. Так или иначе, хотя, как обнаружилось впоследствии, и данные Леверье, и перерасчет Пирса, дополняя друг друга, содержали ряд неточностей и ошибок, этот случай существенно поднял престиж американской науки за океаном. Главным математическим трудом Бенжамена-младшего была «Линейная ассоциативная алгебра» - работа, которая впоследствии, уже после его смерти, была отредактирована Чарльзом и издана в организованном в Балтиморе английским математиком Джеймсом Сильвестром American Journal of Mathematics.
Имя отца Чарльза также известно в связи с так называемым «критерием Пирса», описывающим ряд статистических закономерностей теории ошибок. Этот критерий служил для описания предела в степени погрешностей, проявляющих себя в серии наблюдений, в случае превышения которого те или иные результаты наблюдений следовало отбросить. По сути, он представлял собой одно из первых общих статистических описаний соотношения случайности и регулярности в естественнонаучных наблюдениях за каким-либо фиксированным объектом.
продолжение