Пирс продолжение

Apr 13, 2010 18:35


(Первая часть)

Математические понятия, величины и уравнения неизбежно возникали в доме Пирсов также в момент игры. Шахматы, карты, кости или даже простой детский волчок - эти идеальные модели человеческих отношений полностью отвечали статистическому и математическому интересу Бенжамена, а позднее и Чарльза. Вероятно, именно это подвигло первого, в самом начале его гарвардской карьеры, к составлению нескольких пособий по элементарной математике и аналитической геометрии: «Трактат о плоской тригонометрии» (1835), «Трактат о сферической тригонометрии» (1836) и «Трактат о звуке» (1836). Однако, как и следовало ожидать, несмотря на то, что книги были опубликованы, созданная по следам многочисленных жалоб слушателей Бенжамена гарвардская комиссия признала эти «элементарные» учебники слишком сложными для понимания даже продвинутых студентов начальных курсов. Комиссия была объективна: некролог, напечатанный по случаю смерти Бенжамена Пирса в Гарвардском Echo от 8 октября 1880 г. сообщал о нем как о человеке, который, опубликовал «одну из своих работ, зная, что существует лишь один человек, способный ее понять».


Все эти особенности личного и педагогического характера наложили соответствующий отпечаток на экстраординарное домашнее образование, которое Бенжамен Пирс дал своему сыну Чарльзу:

Меня не слишком старались держать в узде, за исключением того, что заставляли постоянно упражнять ум. Отец употребил много усилий для того, чтобы научить меня длительной концентрации внимания. Время от времени он испытывал меня, разыгрывая со мной серии быстрых партий в бридж, продолжавшиеся с десяти вечера до восхода солнца, и строго критикуя всякую совершенную мной ошибку. Он также стимулировал меня к тренировке интуиции и эстетического чутья в самом широком смысле этих понятий. В частности, он уделял повышенное внимание развитию у меня вкуса к хорошему столу, и позднее, во время одной из моих поездок во Францию, я пошел на шесть месяцев в ученики к одному сомелье, заплатив за это круглую сумму. В результате я научился хорошо различать вкус красных медокских вин, а под конец овладел искусством дегустации настолько хорошо, что вполне мог бы сделать его своей профессией. Что же касается морального самоконтроля, он, к сожалению, пребывал в полной уверенности в том, что я унаследовал благородство его характера. Должен признаться, это было настолько далеко от правды, что долгое время после того, в силу крайней эмоциональности натуры, я невыразимо страдал ввиду полнейшей потерянности относительно того, как достичь умения управлять собой.
Кроме таких вот рутинных «тренировок», Бенжамен часто определял не только круг чтения Чарльза, но и порядок, в котором те или иные книги должны были быть прочитаны. Характер и способ этого чтения, опять же, во многом также задавался Бенжаменом Пирсом:

Аналитика не была сильной стороной моего отца, так что он иногда допускал промахи в математических доказательствах. Однако, за редкими исключениями, ответственность за которые лежит исключительно на его рассеянности, его ум всегда, насколько я помню, вел его к правильному выводу из имеющихся посылок. В годы моей юности, когда я читал Канта, Спинозу и Гегеля, он часто заставлял меня пересказывать ему предлагавшиеся кем-либо из них линии рассуждений, и практически всегда, легко и в очень немногих словах, вскрывал пересказанное доказательство, показывая его пустоту. Еще меньше снисхождения он проявлял к Гоббсу, Юму и Джеймсу Миллю. Таким образом, мыслительные привычки, сформированные во мне этими мощными умами, были в большой степени, хотя, признаюсь, не окончательно, превзойдены.
Жесточайшая интеллектуальная дисциплина, привитая Чарльзу отцом, в сочетании с гениальной одаренностью в логике и математике, привели к тому, что самоинтерпретация стала одним из его привычных упражнений. На последнюю также оказывали дополнительное влияние некоторые особенности Чарльза - как чисто физиологического, так и психологического характера, - сильно озадачивавшие его самого. Среди них им особо выделялась леворукость, большие трудности в обращении с письменным языком и рано обнаружившая себя привычность к мышлению посредством диаграмм, склонность к которому он приписывал вообще всем людям, наделенным математическим складом ума. Среди прочего, Чарльз также обладал шокировавшей позже его университетских студентов крайне необычной способностью писать обеими руками одновременно - к примеру, на двух половинах доски, условие задачи и ее решение. Все эти факты, безусловно, также послужили основанием для повышенного интереса, который он питал к связи между интеллектуальными способностями, родом занятий, средой, общим складом ума, чертами характера и наследственностью.

Однажды (мне было тогда лет двенадцать или тринадцать) я наткнулся в комнате своего старшего брата на экземпляр «Логики» Уэйтли. Я спросил его, что такое логика, и, получив некий незамысловатый ответ, бросился на пол, с головой уйдя в чтение. С тех пор ничто - ни математика, ни этика, ни метафизика или закон тяготения, ни термодинамика, оптика, химия, сравнительная астрономия, психология, фонетика, экономика, история науки, вист, мужчина и женщина, вино, метрология - не притягивало меня с такой силой, как семиотика.
Это увлечение оказалось сильнее предыдущего - прежде всего, поскольку, как выясняется уже из поздней переписки Чарльза, он сам, с исключительно раннего возраста, привык рассматривать логику не только как правильное применение для своего интеллекта и общую жизненную цель. Он также видел в ней некое естественное продолжение ряда упоминавшихся выше личных особенностей, во многом задававших - как он сам верил - то, что составляет существо столь интересовавшего его характера:

...будучи еще ребенком, я изобрел Язык, в котором почти каждая составляющая всякое слово буква вносила определенный вклад в означивание этого слова. Этот язык предполагал классификацию всех возможных идей. Думаю, не стоит и говорить, что классификация эта так никогда и не была мной завершена... Грамматика моего Языка была, что также вполне естественно, подобно всем идеям грамматики, известным на сегодняшний день, создана по образцу латинской. В частности, она содержала латинские части речи, и мне ни разу не пришло в голову, что они могли бы быть какими-то другими. С тех пор я приобрел Писание на таких языках, как зулу, дакота, гавайский, мадьярский, (баскским я занимался по другим книгам, а Эдвард Палмер, с которым я общался в Константинополе и позже в Кембридже, также дал мне несколько уроков арабского). Эти занятия заставили меня шире взглянуть на язык вообще, но они не сделали из меня хорошего писателя, так как мои мыслительные привычки все же разительно отличаются от образа мышления большинства людей, меня окружающих. Кроме того, я левша (в буквальном смысле этого слова), а это подразумевает иное, чем у тех, кто использует при письме правую руку, развитие мозга и церебральных соединений. Левый, если не станет полным мизантропом, то, во всяком случае, почти наверняка не будет понят и останется чужим среди себе подобных. Не сомневаюсь в том, что последнее обстоятельство имеет самое непосредственное отношение к моему пристрастию к логике. Хотя, возможно, именно моя интеллектуальная левизна и помогла мне продвинуться в этой области чрезвычайно далеко. Логика всегда заставляла меня идти до конца в понимании мыслей моих предшественников, и не только их собственных идей, как они сами их понимали, но также и скрытых в них возможностей.
Персональные языковые трудности, логика вообще и модель идеального языка в частности, а также «левизна», в самом широком смысле этого слова - оказались чрезвычайно тесно связаны друг с другом.

Пирс, никогда не высказывавший претензий на то, чтобы называться лингвистом, исследовал грамматические структуры многих языков с одной целью - выяснить, существует ли такой Язык, структура которого совпадала бы со структурой мышления всякого человека в том виде, в котором ее привыкли представлять логики того времени. Эти занятия, в результате, вынудили его засомневаться в том, что представление об универсальной логической структуре, или о «языке вообще» наделено каким-либо смыслом. А отказ от общей, или унифицирующей формы - один из признаков левизны, если не в строго логическом, то хотя бы в политическом смысле: «левый», в понимании Пирса - это человек, у которого совсем не простые отношения со всякого рода конвенциями. И желание, необходимость «идти до конца» - не просто осознание какой-то своей уникальности или лихой революционности, но то, чего требует логика такой ситуации. Мыслить, несмотря ни на что.

В целом ряде других писем разного времени Пирс признается своим адресатам в том, что ему, как англоговорящему, английский представляется языком не менее иностранным, чем любой другой. Опять же, учитывая вышеприведенную цитату, это позиция не любующегося собой полиглота, но критика, опирающегося на опыт собственных трудностей и ошибок. Более того, языковые трудности были одной из постоянных как личных, так и теоретических тем Пирса. Характерной (в том числе, также и стилистически) является одна из констатаций в предисловии к позднему тексту 1909 г., который, подобно многим другим, так и не нашел издателя:

В этом издании я опускаю некоторые параграфы, которые многим, полагаю, должны казаться чем-то вроде лишней ватиновой набивки. В некотором смысле, они, действительно, таковы, хотя каждый из них был подвергнут тщательнейшей проверке на предмет правильной передачи эмоционального оттенка, свойственного моему способу мысли, - оттенка, подобный которому, если и не явлен (как я, напротив, склонен считать) в совершенно любого склада философии, то, во всяком случае, является частью униформы для моих рассуждений. Как бы то ни было, для меня оказалось предельно сложной задачей придать достаточно доступный вид остову моих идей, и попытка облечь их в теплую плоть и кровь, как они явлены мне, моим ближайшим друзьям показалась провалом настолько полным, что мне посоветовали отказаться от затеи в целом.
Осознав свое логическое призвание, Пирс еще долгое время не оставлял занятий практической химией. В результате, и это также любопытно, он достаточно рано заметил, что многие химики, вводя новые термины, по каким-то причинам часто используют модели словообразования, сильно отличающиеся от тех, которые им прямо подсказывал здравый смысл любого из европейских языков.

В связи с вышесказанным, нелишне также упомянуть еще две самохарактеристики Пирса, которые имели для него очевидную ценность и которые с завидной устойчивостью присутствуют в его ранних дневниках и семейной переписке. Первая из них выражается прилагательным fast («быстрый»), вторая - словом pedestrian («неторопливый», «прозаичный», «пешеход»). Несмотря на высокую частотность их применения при оценке себя и других, пояснения по поводу второй крайне туманны, а первой - как в дневниках, так и в других известных рукописях и вовсе отсутствуют. Так или иначе, контексты их применения позволяют с большой долей вероятности заключить, что речь идет об описании определенного характера мышления - причем такого, в котором два указанных качества присутствуют в непротиворечивом соседстве. Так, быстрота мысли, в данном случае, имеет отношение не к ее интуитивности, а, скорее, как и в случае с Бенжаменом Пирсом, к ее принципиальной недемократичности, неприятию любого рода герменевтики: понимание - это условие, а не результат, это ситуация, в которую субъект мысли либо попадает, либо нет. Понимание - это то, чему всегда реально мешает только испуг, подобный тому, который испытывает плывущий против воли на бревне человек, не решающийся спрыгнуть с него в бегущую под ногами воду. «Пешеходность» же - форма, или способ, недвусмысленно отсылающий, учитывая внимание, которое Пирс как логик уделял терминологической преемственности, к аристотелевскому peripathtikÒj. Речь, коротко говоря, идет о быстроте интеллекта, наделенного досугом. Одно из многочисленных свидетельств справедливости подобного предположения содержится в письме Пирса, написанном матери из Берлина во время его второго визита в Европу в 1876 г.:

Среди всех моих недостатков нет ни одного, в котором мое безрассудство не проявлялось бы с большей силой, чем увлеченность спекулятивной и научной работой, выходящей бесконечно далеко за рамки того, что диктуют мне мои непосредственные обязанности. <…> Будь я человеком амбициозным, это могло бы получить хоть какое-то оправдание...
В 1855 г. Чарльз поступил в Гарвардский колледж. Сразу надо сказать, что Гарвард, который к 1970-м годам набрал абсолютный максимум своего академического и политического веса, а при Кеннеди рассматривался некоторыми не больше и не меньше, чем в качестве четвертой ветви правительства, 1850-е выглядел несколько по-другому. Оставаясь тем, чем он, в сущности, всегда был до и после этого - элитным колледжем, а затем и университетом - ко времени поступления туда Чарльза он все более терял популярность. В 1860-х должность одного из попечителей какое-то время занимал Ральф Уолдо Эмерсон, но колледжу это не помогло.

На заре Гражданской войны, в том, что касалось выдачи дипломов, соответствие установленным в Гарварде дисциплинарным практикам и корректность поведения признавались в качестве основания столь же весомого, что и академические успехи. Качество диплома зависело, в основном, от регулярности посещения церковных служб и способности воздержаться от курения и шумных компаний на территории кампуса. Прямым следствием такого положения дел было то, что среди действительно блестящих студентов презрение к рейтингам корпорации и нарушение всех возможных правил считалось не иначе как делом чести. Коротко говоря, колледж выпускал не специалистов в той или иной области, а будущих «типовых» уважаемых граждан, располагающих не столько знанием, сколько определенной формой восприимчивости и способностью более или менее верно определять соответствие естественных склонностей требованиям реальной практики. Являясь, таким образом, вполне либеральным институтом по внешним результатам, Гарвард выдерживал внутренний порядок, прибегая к граничившему с невообразимым абсурдом набору правил, жестко контролирующих тела и умы:

Молодой человек уезжал из Бостона в воскресенье вечером, увозя с собой внушительную сумку, набитую книгами и свежим бельем. На углу улиц Кембридж и Чарльз он останавливался и ждал приезда страшно громыхающей и не подчиняющейся никакому расписанию повозки. Если нужно было бы определить, что значит промерзнуть до костей, то следовало бы вспомнить именно те долгие минуты на ветреном углу, в ожидании побрякивающей повозки, поворачивавшей, мерно раскачиваясь, с Чамберс стрит, где она делала короткую остановку, чтобы принять еще одного пассажира в свое скверно пахнущее нутро, выстланное соломой и подогреваемое лишь дыханием сгрудившихся в его тесноте людей. Достигнув, наконец, двора колледжа и далее своей комнаты, этот молодой человек либо спешил сразу забраться в промерзшую постель, либо разводил огонь, - если только он не был одним из избранных, - тех, кто мог позволить себе услуги наемного цветного слуги. Разведя огонь в открытом камине, он подхватывал два пустых ведра и спускался, два или три пролета, к располагавшемуся в Холлис-холле насосу, который был единственным источником воды. Затем, с полным ведром в каждой руке, щедро поливая при этом лестницу, он поднимался обратно для умывания. Покончив с этим, он устраивался поближе к огню, и ему ничего более не оставалось, как ждать первых призывов к утренней службе, начинавшейся в 7 часов. Сонно поморщившись, он игнорировал доносившийся звон, но десятью минутами позже, разбуженный им уже окончательно, он вскакивал с постели... и вливался в толпу, спешившую в направлении к часовне <…> Внутри, вдоль ее стен, выстраивались рядами профессора и наставники, следившие за четким соблюдением правил и выискивавшие недостатки в одежде. Когда начиналось чтение Библии, вперед выходили старосты и, встав спиной к священнику, сверяли присутствие и выявляли опоздавших <…> За молитвой, читавшейся в тисках этой карательной дисциплины, следовал исход сначала к завтраку, а затем - к ежедневной рутине... Режим сводился в основном к набору запретов и правил, вполне годившихся для надзора за преступниками. <…> Происходившее аудиториях мало чем отличалось от того, что имело место в обычной школе, и сводилось, в основном, к практике заучивания или перевода текстов и записи соответствующих комментариев.
Конечно, лекции по высшей математике читал Бенжамен Пирс, а время от времени в колледж с публичными выступлениями приезжали Лоуэлл, Агасси и другие выдающиеся личности, но жизнь, которую вели на кампусе студенты начальных курсов, в основном ограничивалась вышеописанным. Несуразности добавляло также и то, что, при вполне тюремном внутреннем распорядке, окончание колледжа не предполагало никакого выпускного экзамена, а степень М.А. присуждалась после подачи заявления и уплаты $5 в кассу колледжа, по истечении не менее трех лет после его окончания.
Чарльз учился из рук вон. Кроме того, факультетский журнал 1856-57 гг. пестрит записями о его многочисленных пропусках, опозданиях и запрещенных гарвардским уставом прогулках по Бостону «в состоянии интоксикации». Запись за 30 марта 1857 г. также говорит о наложении штрафа в $1 за порчу парты ножом на лекции по химии, которую читал Чарльз Уильям Элиот - человек, позднее сыгравший в судьбе Пирса не последнюю роль, с завидным постоянством и непримиримостью перекрывая ему возможный доступ к академической карьере. Через очень непродолжительное время, в 1869 г., несмотря на сильное сопротивление лаццарони, в возрасте 34 лет Элиот будет выбран президентом Гарвардской Корпорации, и в истории колледжа наступит совершенно новый период.

Весной 1859 г. Пирс окончил Гарвард - семьдесят девятым в списке из девяноста студентов. Вскоре после этого, 1 июля, он получил временное место помощника в одной из геодезических партий Береговой службы, направлявшейся в Мэн и Луизиану, а через несколько месяцев, в конце ноября, в США вышло «Происхождение видов». Это знаменательное событие застало Пирса в болотах Луизианы, в восточной части побережья которой он занимался проведением работ по триангуляции.

Пирс, наука, логика, прагматизм

Previous post Next post
Up