Читаю Владимира СОКОЛОВА (окончание)

Oct 07, 2008 01:37

.



начало здесь
продолжение здесь
Излюбленный формат Владимира Соколова - короткое лаконичное стихотворение классической формы. Но, тем не менее, в сборнике «Долина» можно найти и несколько поэм. Наибольшее впечатление на меня произвела не самая известная из них - Чужое письмо. При всем своем несовершенстве (а эта поэма, по сути, не была закончена) именно она рассказывает нам о драматической судьбе поэта куда больше остальных его произведений.

Под «Чужим письмом» через запятую стоят годы его создания: 1954, 1971. Начинал писать поэму 26-летний Владимир Соколов, а заканчивал - 43-летний. Надо сказать, между этими двумя датами произошли очень серьезные события, фактически предопределившие дальнейшую судьбу поэта. Попробуем проследить их на фоне поэтического текста. Вот начало поэмы:

Все на своем стояло месте
и, твердо стоя на своем,
блюло свои понятья чести:
и стул, и шкаф, и стол, и дом.

В своем задумчивом комплоте
стояли книги на ребре.
Часы стояли на комоде.
Стояло утро на дворе.

И со двора на пыль комода
набросив луч, в тот тихий час
стояла ясная погода
и стоя радовала глаз.

В каком-то смутном недовольстве
обозревал свой быт простой
я, состоя в родстве и свойстве
со всей устойчивостью той…

1954-й год знаменует едва ли не самый благополучный период в жизни Соколова. Он молод, но уже подает большие надежды как поэт. Он принят в Союз писателей - могущественную организацию, решавшую массу проблем не только творческого, но и бытового свойства. Его поддерживают известные поэты. Ему предстоит поездка в Болгарию - редкая по тем временам удача. Пройдет еще год - и Владимир Соколов женится на Хенриэтте Поповой, дочери крупного болгарского государственного деятеля. Положение его в этот период жизни - устойчивее некуда.

…И вдруг - как будто бы само -
под дверь подсунулось письмо!..

***
Письмо без марки…
Почерк зыбкий,
мне незнакомый… Адресат
мне неизвестный… По ошибке
пришло: теперь пойдет назад,

в свои родимые пенаты.
Быть может, требуя доплаты
за память слабую
с того,
кто плохо в путь собрал его.

И станет автор адресатом
своих же слов, поняв притом,
что наши промахи с возвратом
доплаты требуют потом.

За то, за это, за авось,
за безразличие к моменту…
Это пока еще не событие, не сюжетный поворот, но уже какое-то шевеление среди стабильно неподвижного мира. Пока еще рассуждения о чужом письме, пришедшем по ошибке, полны юношеской беззаботности. Всё это, как сказали бы в наши дни, - «не мои проблемы»…

…Но расплатиться мне пришлось,
а не тому корреспонденту…

Едва ль не месяц промелькнул.
Поблек, сошел обратный адрес…
Я разорвал конверт крест-накрест
и в строчки робко заглянул.
Эта часть, несомненно, написана в 1954 году - никак не в 71-м. Дело в том, что в начале 70-х писали уже не чернильными, а шариковыми ручками, и адрес на конверте, даже пролежавшем в кармане целый месяц, стереться бы не мог. Здесь же простая оплошность, забывчивость лирического героя (а дальше мы увидим, что никакого «лиргероя» нет и в помине, весь рассказ идет от самого что ни на есть первого лица) привела к тому, что отправлять письмо стало некуда. Что же оказалось в конверте?

«Который раз, который год
тебе я грустью докучаю,
что труд мой все не так идет,
что я не так его встречаю,
что и со мною все не так,
как ожидал я ранней ранью,
что, может быть, и впрямь пустяк
большие наши ожиданья…
Но я опять, опять боюсь,
остановясь на полдороге,
утратить зреющий союз
спокойной силы и тревоги.
Утратить все. Не поступь строк,
а незаметно и жестоко
утратить зрелости приток
у самого ее истока…
Из письма выясняется, что его автор - писатель, возможно даже поэт, который не пишет, потому что утратил былую уверенность и в собственных силах, и в устойчивости окружающего мира. Ему есть о чем сказать, он вступил в пору творческой зрелости, но… что-то мешает взяться за перо, не дает покоя:

…Я грустно думаю порой,
что этот вот, и тот, и третий
на людях держатся игрой
улыбок, поз и междометий.

Я часто думаю о том,
одним из них обеспокоен:
ну, не со мной - придя в свой дом,
наедине с собой, какой он?

Вот так же лихо норовит
он чем-то поразить себя же?
И так же принимает вид
и делает глаза? И даже

не перед зеркалом, а так,
актерство все - чего там ради? -
не отпускает ни на шаг
и держится, как на эстраде.

Я думаю, когда в кольцо
он попадает к неудачам,
какое у него лицо?
Иль он его в ладони прячет?

Иль, собираясь к людям, впредь
он все одну решает думу:
какое бы лицо надеть,
чтобы и к месту, и к костюму,

чтоб тем, каким задумал слыть,
чтоб правда в лоб не угодила?
Я сам таким пытался быть,
да только плохо выходило…»
И вот уже вслед за автором письма, сам герой начинает терзаться сомнениями - правильно ли это? Не о нем ли самом, успешном и подающем большие надежды, идет речь в письме незнакомого человека? И так ли прост и понятен окружающий мир, как кажется людям, не ведающим колебаний?

То было внове и не внове.
Как тяжесть скидывая с плеч,
я оборвал на полуслове
его мучительную речь.
И огляделся.
Все на месте.
Все, твердо стоя на своем,
блюло свои понятья чести:
и стул, и шкаф, и стол, и дом.

Но зачинавшаяся смута
уже косилась на меня,
на здравость этого уюта,
как беспокойная родня…

…Сердечной смутою смущенный,
вдруг усомнившись в правоте
родного быта, отягчено
стоял я в тихой маете.

Я понимал: его устои
стоят как будто бы не так.
Я видел: дело не пустое,
Какой-то сделать надо шаг.

Переиначить? Переставить!
Комод налево, шкаф к стене…
Но это было как слукавить.
И было это не по мне.
Еще не осознавая, в чем же дело, и какие последствия будет иметь эта «смута», герой находит ей самое простое объяснение:

Нехорошо, нехорошо
читать чужие письма… Ветка
в окне покачивалась веско,
как перст, ужо тебе, ужо!

Нехорошо, нехорошо
читать чужие письма… Ночью
шел низкий дождь, гремела жесть.
Я, выйдя, увидал воочью
какой-то сдвиг во всем, что есть.

Я увидал, шагнув от дома:
в слезах колес и каблуков
проулок как-то незнакомо
бежал тенями облаков.

Он увлекал с собой заборы,
деревья, тумбы и дома.
Скрипел фундамент, как рессоры,
неслась подветренная тьма.

Лишь я стоял, как будто вкопан
по щиколотки… Но и я
понесся вместе с этим скопом
предутреннего бытия…

моя, моя же тень, казалось,
вдруг очертив полукольцо,
мне заглянуть в лицо пыталась:
какое у него лицо?

Я отражался в сонных окнах,
приглядывался, страх тая,
и отворачивался, охнув:
неправда! Я или не я?

И словно с жалобой
к растеньям
бросался, заслоняясь плечом:
я был спокоен, он растерян,
я был уверен, он ни в чем.

Пусть убирается подальше.
Я - смех, а он - таимый плач.
Он говорит, что все удачи
мои печальней неудач.

Он мебель в доме переставил
И усмехнувшись: ну и как? -
перечитать меня заставил
мои же книги, но не так…

А я не знаю имитаций.
Я честный, чистый, голубой.
Я не хочу, как лист метаться.
Я слышу почву под собой…
О чем идет речь в этом фрагменте? В 1961 году семью Владимира Соколова постигла непоправимая беда: покончила с собой, выбросившись из окна, Хенриэтта Попова. Она оставила сиротами двоих детей - Андрея и Снежану, которых взяли на воспитание мать поэта и его сестра. Разом рухнула налаженная, размеренная, благополучная жизнь. Марина Соколова вспоминает, что в те страшные дни ее брат был в ужасном состоянии - физическом (на грани инфаркта) и психическом. Помимо всего, против него ополчились КГБ и верхушка союза писателей, тесно связанная с этой организацией. Владимира Соколова пытались упрятать в психиатрическую больницу - у подъезда его дома дежурили одновременно "люди в штатском" и санитары "желтого дома". Только после обращения в болгарское посольство, после звонка из ЦК компартии Болгарии в ЦК КПСС удалось остановить эту травлю. Видимо, не имея душевных сил оставаться дома, поэт начал скитаться по чужим углам. На какое-то время он нашел приют и относительный душевный покой на даче Майи Луговской - вдовы известного поэта Владимира Луговского.
Выкарабкивался Владимир Соколов трудно и долго. Но, даже вернувшись к повседневной действительности, он уже не был, не мог быть прежним молодым и жизнерадостным человеком:

Я позабыл сестру и мать,
я позабыл отца и брата
(как это надо понимать?
Семья ни в чем не виновата.)

Я бросил все, что произвел
на свет - от слова и до слова.
Я бросил дом на произвол
круговращения земного.

Я разучился ревновать
подругу к Саше или Пете.
Я разучился рифмовать,
хоть легче дела нет на свете.

Я научился не звонить
к друзьям, редакциям, покуда
не разузнаю, как свалить
с плеча и сердца это чудо,

неубывающий мой груз
(мечту сживающий со света),
получужую эту грусть,
полусвое сомненье это.

Не понимаю, как тут быть,
на лавры их ничуть не зарясь,
я научился водку пить
отпетым пьяницам на зависть.

И все оглядываться вспять,
и в числах путаться искомых,
и на чужих диванах спать
в полудомах полузнакомых.

Ведь суть не столь в чужом письме,
что переслать бы надо с миром,
а в той надорванной тесьме,
что сердце связывала с миром…
Многие, знавшие поэта в те годы, утверждают в своих воспоминаниях, что он не просто утратил интерес к собственной жизни, забросив и запустив ее, - он едва ли не сознательно двигался к самоуничтожению. Всю зиму Соколов ходил в рваной одежде и дырявой обуви, не считая нужным купить новую, - постоянно простужался, болел, но не желал лечиться. Извечный недуг русских поэтов (да собственно, почему только русских?) не обошел его стороной, а вернее, безраздельно им завладел - стихи все-таки печатались, гонорары были немалые, но в советских полупустых магазинах сравнительно легко можно было достать только коньяк и водку. Начинался замкнутый круг, выхода из которого не было.

Я повстречал в те дни знакомца,
коллегу, друга одного,
что вечно щурится от солнца,
хотя б и не было его.

Он оглядел меня, прищурясь,
Плечами долгими пожал:
«Да ты, пожалуй, окочурясь,
в гробу-то краше бы лежал.

Не оскорбил тебя невольно?
Не пишешь? Значит, опустел?
А я пишу.» И он довольно
в кармане чем-то похрустел.

И, метко глянув из-под век,
попраздновал: «Какая сила
тебя с такой дороги сбила?
Ведь ты советский человек!»
И промолчал я. Вот как было…
Жизнь, как известно, всегда бывает в полосочку. Случались в те годы какие-то всплески и в судьбе Владимира Соколова. Были романы и увлечения, был второй брак, были верные друзья. В конце концов, были стихи - многие критики утверждают, что лучшие свои произведения поэт создал как раз во второй половине шестидесятых (тысячу раз прав был тот, кто сказал, что в периоды благополучия шедевры не пишутся!) Но… романы быстро заканчивались, брак тоже просуществовал недолго, самыми верными друзьями оставались давние собутыльники - и всё опять скатывалось назад. И беда была, видимо, не в невезении, не во внешних обстоятельствах, а в том внутреннем надломе, преодолеть который Владимиру Соколову не удавалось еще долгие годы. Трудно было ему, трудно с ним было и окружающим.

Я честно выхода искал
с тех пор, как мой проулок сонный
однажды ночью поскакал,
поплыл, поехал, точно сон мой…

Сомненье выглядит смешно,
когда вещественны предметы.
Не примешь подпол за окно,
коль так наглядны их приметы.

Но нет смешного в маете
душ человеческих и судеб,
когда, доискиваясь сути,
они блуждают в темноте…

Боясь нечаянной улыбки
или злорадного «ого!»,
я наподобие улитки
в себя забрался самого.

И как бы заперся за дверью
от всех, кто были мне близки,
попав в компанию безверья,
в дурное общество тоски…
Но, несмотря на глубокое, почти бездонное падение, Владимир Соколов оставался верен своим принципам, заложенным, видимо, с рождения - он не желал унижаться, приспосабливаться и обустраиваться в окружающей его жизни. Знаменитая хайямовская строка «Уж лучше голодать, чем что попало есть» - в полной мере характеризует это свойство его характера:

Тогда-то я и заприметил
одно довольное лицо.
Тот человек был вечно светел,
он на руке носил кольцо…

Недалеко - подать рукой! -
он жил, в раю ума и толка,
с запасом прочности такой,
что хватит, видимо, надолго.

А мне она, одна она,
была, непрочному, нужна.
Тогда-то я и заприметил
его счастливое лицо.
Я из кольца на волю метил,
а он шутя носил кольцо.

***
Так что ж ты прешь то в дождь, то в снег,
так что ж толчешь ты воду в ступке,
ведь вот он, вот он, человек,
уверенный в любом поступке.

Смотри, как книгу он берет,
разглаживает лист на сгибе,
как в зале он идет вперед,
не то что ты (как на отшибе!)

Как говорит: «А дело в том…»,
с тобою сидя на скамейке,
как будто рубит топором,
как будто чертит по линейке.

И сразу ясно - дело в чем,
И сам киваешь - в том-то дело.
С таким умом, с таким плечом
и жить бы весело да смело.

***
И, позабыв о всех смешках,
что я швырял ему вдогонку,
письмо сминая впопыхах,
как бы свою же похоронку,

вошел я, робко постучась.
«Вот это да! Вот это чудо!» -
Он восхитился…
Через час
я пробкой вылетел оттуда.
О том, что послужило причиной бегства, автор говорит устами хозяина дома:

…и ты с отчаяньем в груди
запнешься у моей парадной:
«Зайти иль мимо?» Заходи!

Я усажу тебя за стол.
Ты худ и гол - я крикну: «Люда,
а ну, коронное нам блюдо!
Смотри, кто в гости к нам пришел».

Я похулю твоих врагов.
Правы иль нет, я всех ославлю.
На жизнь посетую. Поставлю
на скатерть - ясно, мол? - грибков…

На фрукт незимний заглядишься -
очищу сам. Домой возьми.
Я денег дам тебе взаймы,
и ты в прихожей прослезишься.

Работы нет? Молчи. Устроим.
Как заживем! Равны. Дружны.
Такие милые герои
мне вот как, маленький, нужны.
Зачем? А чтоб кому в науку
Сказать, сынку там или внуку,
Что тот вот (ты!), что вам не мил,
имел (куда вам!), ох и пыл!

Особо чистым быть старался.
Уж чуть не на небо забрался.
И вот, во всей своей красе,
в один прекрасный день сорвался,
пришел в себя. Живет, как все».
Заметьте - «живет, как все» в понимании неприкаянного, неустроенного Соколова - синоним слова «сорвался». Невзирая на все свои беды, несмотря на внешнюю привлекательность благополучия, вершин которого достигли многие его знакомые, поэт категорически не хочет «жить, как все». И готов платить за это немалую цену:

Я мог бы, рюмкой угостившись,
поддакнуть… Но, почуяв стыд,
я встал и вышел, не простившись,
отлично зная: н е п р о с т и т.

Но, убегая, упекая
себя в дальнейшую беду,
я понимал, что убегаю
не от него лишь. На ходу,

на тротуарах, на колесах,
куда б ни рвался, где б ни был,
уже какой-то подголосок
во мне, теряющемся, ныл:

«Сдавайся, мальчик, без оглядки.
Не думай. Это ни к чему.
Поверь ему - и все в порядке.
Придешь в себя! Поверь ему.

Беги обратно, понимаешь?
Проси прощенья, наконец.
Он знает то, чего не знаешь
ты, впечатлительный юнец».

***
И вот я мысленно вступаю
обратно в дом его, склонясь,
и с ним к обеду приступаю,
за ту оплошность извинясь.

И вот я начинаю верить
словам, что хуже матерщин.
И вот я начинаю мерить
свой каждый шаг на их аршин…

И вот я начинаю слышать
совсем не то, что слышал я,
когда лунатиком по крыше
ходил по кромке бытия.

Или тогда, когда из дали
я слышал дальний зов: вперед!
Нет, слышу я: «Где вы достали?
Вы с ним знакомы? Он берет?»

И вот я странно замечаю:
на чашку чая, цель тая,
к себе таких же залучаю,
каким недавно сам был я…
И - отбросив последние сомнения - поэт решительно подводит черту:

Я н е п р и д у. Жируйте в норке,
молитесь прибыли вещей!..
А так ведь все как будто в норме,
Так, с виду, все как у людей.
И прочный дом (не дует в щели).
И даже спор. Но у него
какая-то неясность цели.
И не поймешь, кто за кого…
Как шут гороховый, как мальчик,
я в эту стенку бился лбом,
и вспять отскакивал, как мячик,
и лез, как олух, напролом,
но содержание и форма
живут вне принципов и норм,
где философия прокорма
первопричина всех проформ!
По сути, на этом сюжетная линия поэмы и завершается. Однако Владимир Соколов понимает, что в таком месте нельзя ставить точку, иначе весь замысел вырождается в банальную борьбу с мещанством и обывательщиной - столь любимую тему советских моралистов, которые в упор не замечали, что дух стяжательства в людях воспитывает само государство, предпочитая товарам первой необходимости выработку угля, стали и станков на душу населения. И, не удовлетворенный таким решением, поэт дописывает:

Ах, если б дело только в этом,
ребята, было! Боже мой,
как распускался бы я летом
и как бы ежился зимой,
как мы и пели б и смеялись,
лишь одному ему враги,
когда б в уме не отдавались,
как в подворотне, все шаги…
…Так получилось, что после 1971 года к «Чужому письму» автор уже не возвращался. Может быть, охладел к замыслу, а может быть, так и не осознал и сам, в чем все-таки дело. И хотя к поэме приклеен некий финал («Спасибо, век! Я не умею//душой отзывчивой кривить…»), на мой взгляд, она осталась незавершенной. И все же (опять-таки, на мой взгляд) это - одно из лучших произведений Владимира Соколова. Оно перекликается со знаменитой танка японской поэтессы 19-го века Акико Ёсано:

Сказали мне, что эта дорога
Меня приведет к океану смерти,
И я с полпути повернула вспять.
С тех пор все тянутся передо мною
Кривые, глухие окольные тpопы…
Что ж, Владимир Соколов по-своему раскрыл эту тему - и не только «Чужим письмом», но, по сути, и всей своей многострадальной судьбой, в какой-то степени предугаданной этой поэмой. Оправиться от потрясений он смог только к концу жизни, в 80-90-е годы. Этому способствовала встреча с Марианной Роговской, последней женой поэта, которая была рядом в течение 16 лет - до последнего его дня. Не обошло Владимира Соколова и официальное признание - оно материализовалось в виде Госпремии, престижных литературных наград, редкого болгарского ордена Кирилла и Мефодия. И все же за свои «кривые, глухие, окольные тропы» поэт заплатил по полной программе - подорванным здоровьем, изоляцией от детей и внуков, мучительными внутренними исканиями. Не всякому дано выйти из таких испытаний, не изменив себе, однако Владимир Соколов всегда имел моральное право повторить сказанное в «Чужом письме»:

Но к чести собственной, а это,
возможно, многого важней,
я не давал уйти со света
надеждам юности моей.

И как бы низко я ни падал,
я все же помнил - есть она,
моя жестокая отрада,
моя судьба, моя одна.
© Владимир Соколов

о книге Юрия ЛЕВИТАНСКОГО
Previous post Next post
Up