[
П. К. Услар]. Четыре месяца в Киргизской степи // Отечественные записки, 1848, № 10.
Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5. Часть 6.
Часть 7. А. Кастеев. Портрет Кенесары. 1935
Сон мой продолжался часа два и прерван был приходом в мою чуломейку совершенно незнакомого мне человека. Черты лица его были вовсе не киргизские: они отличались правильностию и выражением ума, которого лишены большею частию степные физиономии. Незнакомец был высокого роста, очень худощав, имел длинную черную бороду и кожу совершенно желтого цвета. Вообще, его физиономия мне очень понравилась; выражая участие, она внушала к себе невольное доверие. Он начал дружески разговаривать со мною, что весьма редко в образованном мусульманине: все они заражены самым неистовым фанатизмом и обыкновенно питают глубочайшее презрение к христианам. Незнакомец был по имени Абульхаир, а по роду занятий хаким, т. е. мудрец или лекарь, что на Востоке считается синонимами. Альджан прислал его лечить меня и строго приказал ему, чтоб я был совершенно здоров к приезду Кенисары. Я сам нетерпеливо желал скорее выздороветь, чтоб быть в состоянии предпринять побег свой, но не слишком много верил искусству ташкентского врача. Абульхаир важно осмотрел мою рану, выслушал жалобы мои на несносную головную боль и ушел, обещая скоро изготовить надлежащие лекарства.
Абульхаир сдержал свое слово и по прошествии довольно продолжительного времени возвратился ко мне в сопровождении двух киргизов, из которых один держал в руке чашку, в которой лежала вареная баранья голова, а другой тащил огромный войлок. Абульхаир дал мне чашку в руки, укрыл меня войлоком и приказал втягивать в себя пар, выходящий из бараньей головы, которая столь сильно начинена была разными пряностями, что действовала не хуже уксуса четырех разбойников. Потом должен я был съесть всю эту голову, что мне было не совсем легко сделать, потому что я вовсе не имел аппетита, и тем менее еще расположен был лакомиться стряпнею киргизской латинской кухни. Но делать было нечего, и когда я, морщась, проглотил последний кусок, то Абульхаир уложил меня спать, накидав на меня сколько было у него под рукою войлоков и яргаков, чтоб произвести во мне сильную испарину. Вместе с тем, счел он долгом своим предуведомить меня, что все это делается только для прекращения головной боли, а для раны готовится у него другое, специальное средство. Едва ли бы я в иное время послушался предписаний моего доктора и согласился лежать в полдень, при сорока градусах жара, под огромною тяжестию войлоков и яргаков; но тут лечили меня совершенно деспотически. Абульхаир, заметив, что я хочу освободиться из-под того, что он накидал на меня, приказал киргизам своим сесть по краям этой кучи и держать меня силою в спокойном положении. Я думаю, с час должен был я терпеть эту пытку; наконец, Абульхаир приказал снять с меня войлоки и, прикрыв только самою легкою одеждою, поздравил с совершенным избавлением от головной боли. Я и точно не чувствовал ее более. Легкая прохлада, которою тогда наслаждался, действовала на меня так же целительно, как прием жизненного эликсира. Абульхаир с торжеством взглянул на меня и удалился, чтоб приготовить мне лекарство от раны, которая все еще причиняла мне весьма чувствительную боль. Утомление, в которое приведен я был жаром, клонило меня ко сну, и я воспользовался отсутствием моего врача, чтоб снова предаться отдохновению.
Абульхаир не заставил себя долго ждать. Он в скором времени воротился назад в мою чуломейку, и на этот раз в сопровождении большой толпы мужчин, женщин и даже ребятишек. Видно было, что он затевал совершить надо мною какую-то мудреную операцию, которая должна была служить даровым спектаклем для праздной киргизской публики. Кошмы моей чуломейки были подняты кругом, чтоб все могли любоваться зрелищем моего лечения. Признаюсь, меня подирал мороз по коже, когда я старался отгадать, что со мною будет. По счастию, средство, придуманное Абульхаиром, было совершенно безвредно, но так странно, что почитаю полезным сделать маленькое предуведомление моим читателям, прежде чем расскажу им, в чем было дело.
Я уже имел случай говорить о суеверии киргизов. Нигде не оказывает оно такого сильного влияния на их понятия, как в медицине. Каждую болезнь прописывают они тому, что злой дух джинн вселился в человека и его мучит. Вылечить больного значит прогнать джинна. Даже и в таком случае, где причина болезни совершенно очевидца, как, например, при нанесенной ране, киргизы думают, что ощущение боли производится джинном. Само собою разумеется, что их врачи собственно те люди, которых у нас простой народ называет знахарями, и если они и не много смыслят в медицине, то, по крайней мере, глубоко должны изучить степную демонологию. Я готов даже защитить их от упрека в шарлатанстве, который, с первого взгляда, они так заслуживают. Им, без сомнения, известно, какое огромное влияние на выздоровление больного имеет верование его в успех лечения. Зная предрассудки своих земляков, они почитают позволительным приобретать их доверие, выдавая себя за людей необыкновенных, проникнувших тайны, недоступные для прочих смертных. Успешность их лечения доказывает, что они не ошибаются в своем расчете. Сверх того, нельзя думать, чтоб сами они отчасти не верили в свое чародейство. Люди, разыгрывающие долгое время роль вдохновенных, обыкновенно кончают тем, что сами начинают верить в свои чудеса. Вспомните наших визионеров, магнитизеров и пр. Между ними не все обманщики; многие действительно сами впали в самое странное и самое упорное ослепление. Средства лечения, избираемые киргизскими хакимами, частию основаны на некоторых медицинских сведениях, прикрытых только оболочкою чудесного; частию же не имеют никакого другого основания, кроме народных предрассудков, происхождение которых отыскать совершенно невозможно. Теперь возвратимся к нашему Абульхаиру.
Прежде всего взял он нож, прочитал над ним не знаю что, молитву или заклятие, и потом очень искусно обрезал мне то место, в котором находилась пуля. Я полагал, что он намеревается ее вынуть, но к удивлению моему он ее не тронул, и только остановил кровь, приложив к ране кусок труту. Тут терпение мое совершенно лопнуло. Мне не вовсе казалось забавным разыгрывать для потехи киргизской публики роль кролика на лекциях Мажанди, или служить посредником переговоров между колдуном и бесенятами; я рванулся из рук мучителя, но киргизы не хотели добровольно отказаться от удовольствия быть свидетелями моего излечения. Человека четыре самых сильных и смелых между ними, ухватили меня за руки и за ноги и снова пригвоздили к земле, между тем, как все прочие увещевали меня не противиться, потому что, говорили они, все это делается для моей же пользы. Эти увещания показались мне несколько излишними, потому что и без них я почти не мог пошевельнуться. Абульхаир обратился тогда к некоторым из присутствующих и приказал им поскорее привести Джельдуз. «Что это за Джельдуз?» - подумал я. Чрез несколько минут, посланные воротились, говоря, что Джельдуз не йдет, плачет и боится. Абульхаир не тронулся, однако, ни плачем, ни страхом этого загадочного существа. «Подите, притащите Джельдуз, если добром не йдет», - повторил он повелительно и сердито. Я сам начинал принимать живое участие в этой трагикомедии, и, вероятно, с бо́льшим еще любопытством, чем все другие, ждал развязки. Мое любопытство вскоре удовлетворилось, и самым неожиданным для меня образом.
В чуломейку вошла или, лучше сказать, введена была девушка лет шестнадцати. Ей очень не хотелось сделать то, чего от нее требовали. Не знаю, боялась ли она чародейств Абульхаира, или просто стыдилась выйти напоказ перед целым аулом, но только лицо ее выражало крайнее смятение. Это, впрочем, нисколько не повредило впечатлению, которое красота ее произвела на меня. В самом деле, Джельдуз могла назваться красавицею. Она была довольно высокого роста, что очень редко между киргизами. Лицо ее, вовсе не плоское, замечательно было благородным овальным очертанием, придававшим ей необыкновенную привлекательность среди круглолицых ее землячек. Наконец, глаза были чудного блеска и черноты. Правда, что загорелый цвет лица, слишком яркий румянец и, увы! густой слой грязи, покрывавший мою дикарку, могли бы заставить поморщиться какого-нибудь героя Невского проспекта, но несколько недель, проведенных мною в степи, уже переделали многие из моих понятий на киргизский лад. Впрочем, в ту минуту, когда я в первый раз увидел Джельдуз, мне было не до оценки красоты ее. Абульхаир заставил меня вытянуть руку, потом подвел ко мне Джельдуз и приказал ей перешагнуть чрез раненное плечо. Вероятно, красавица видела уже прежде этот способ лечения, или, может быть, сама уже лечила кого-нибудь таким образом, но только, не ожидая дальнейших наставлений, начала она сама перешагивать взад и вперед чрез плеча, между тем, как Абульхаир считал вполголоса число сделанных ею шагов. Эта комедия продолжалась, я думаю, с полчаса, и никто из зрителей во все это время ни разу не улыбнулся, никто даже не произнес ни слова. Наконец, Абульхаир остановил Джельдуз, которая тотчас же скрылась из чуломейки. Вместе с тем вынул он ножом пулю из раны и этим кончился весь процесс лечения. Когда зрители разошлись, весьма довольные тем, что видели, то Абульхаир, по снисходительности своей, объяснил мне, что пулю вынимать из тела весьма опасно, потому что вместе с нею входит в человека и некоторый весьма злой джинн. Если вырвать его насильно из тела, то он разгневается и не преминет отмстить за себя. Присутствие же и перешагивание через рану непорочной девушки, какова была Джельдуз, заставляют джинна добровольно выйти из человека, и тогда пулю можно вынуть безопасно. Я остался совершенно доволен этим объяснением.
Как ни нелепы были все приемы киргизской медицины, но к вечеру этого достопамятного дня я чувствовал себя гораздо лучше и физически, и морально. Оставалась только весьма естественная после предыдущих потрясений слабость; впрочем, мысли мои сделались гораздо спокойнее, и я с какою-то безотчетною бодростию стал смотреть на будущее. Признаюсь, что и грациозный образ Джельдуз много способствовал моему выздоровлению. Этот образ беспрестанно мелькал у меня перед глазами и составлял резкую и отрадную противоположность с грубыми и противоизящными впечатлениями, которые одни производила на меня степь, с самого времени въезда моего в ее пределы. Абульхаир, увидев успех своего лечения, не счел нужным продолжать его. Таким образом, я был оставлен совершенно в покое.
Время тянулось для меня несносно медленно. Я все был связан по рукам и по ногам; караульные не отходили от меня ни на шаг. Конечно, для развлечения, я мог бы с ними разговаривать, но обыкновенно этот разговор скоро надоедал и мне, и им, потому что мы не совсем хорошо понимали друг друга. Никто в ауле не знал ни слова по-русски. Часто приходили ко мне в чуломейку праздные киргизы, чтоб поглядеть на меня, как на пойманного зверка, но никто не позволял себе обидеть меня словом или делом. Я был неприкосновен для всех, как вещь, составляющая собственность ханскую. В продолжение трех дней, аул не трогался с места. Это доказывало, что казачий отряд двигался совершенно по другому направлению и что не опасались с его стороны нападения. Наконец, скот совершенно вытравил корм в окрестностях, и должно было перекочевать.
Альджану показалось неудобным и скучным возиться со мною, и он вздумал отдать меня, до возвращения Кенисары, на сохранение егинчам (киргизам-хлебопашцам), находившимся в соседстве. Привели старшину этих егинчей, дряхлого старичишку, которого вся одежда состояла из нескольких лоскутков истертой кошмы. Альджан повелительно приказал ему взять меня на свое сохранение, объявив притом, что, в случае бегства или смерти моей, никто из егинчей не останется в живых. Старшина бросился в ноги Альджану, умоляя его переменить свое намерение и представляя, что караулить меня у них некому, что все люди заняты работою в поле и что, наконец, им и не справиться со мною, если мне вздумается бежать, потому что ни у кого из них нет никакого оружия. Альджан не согласился на его просьбу, а только приказал двум теленгутам своим отправиться также к егинчам и там присматривать за мною. Это решение еще более увеличило страх старшины; он начал умолять Альджана не посылать, по крайней мере, к ним теленгутов своих, но Альджану надоело уже толковать о пустяках, и он, ударив старика нагайкою по голове, ушел к себе в юрту. Тем и кончился этот разговор, происходивший при входе в мою чуломейку. Расскажу вам теперь, что за люди эти егинчи.
В таком неустроенном крае, какова Киргизская степь, само собою разумеется, что право собственности очень мало уважается. Там более, чем где-нибудь, булат может сказать: «Все мое». Две-три баранты, удачно произведенные соседями, иногда приводят какой-нибудь аул совершенно в нищенское положение, и несчастные
байгуши (так называются эти киргизы-нищие), лишившись лошадей, не имеют даже возможности воспользоваться правом возмездия и приобрести на счет соседей средства к избавлению себя от голодной смерти. Что тут остается делать? Некоторые действительно погибают с голода и холода; другие, более привязанные к жизни, делаются егинчами, т. е. обрекают себя на величайшие трудности и принимаются обрабатывать землю. Можете представить себе, каково положение этих егинчей посреди кочевого, хищного народа. Всякий вооруженный разбойник, показавшись на добром коне перед их поселением, заставляет трепетать их и за жизнь, и за имущество. Всякий проезжий теленгут требует от них для обеда своего лучшего барана, а заплатить егинчи за угощение есть вещь неслыханная в степи. Еще хуже бывает для этих несчастных хлебопашцев, когда вблизи их происходят баранты. Егинчам не позволяют оставаться нейтральными: каждая сторона требует от них оказания себе всех возможных услуг, и каждая сторона бесчеловечно мстит им за услуги, оказанные противной. Наконец, осенью, когда потом и кровью политая жатва готова уже вознаградить делателей за понесенные ими труды, часто какая-нибудь шайка грабителей в несколько часов похищает все, и в неистовстве своем истребляет даже и то, что не может увезти с собою. Волости, которые покровительствуют егинчам, поступают с ними так же, как мы с пчелами: оставляют им столько, сколько им необходимо, чтобы не умереть с голода зимою, а остальное берут себе по праву сильного. И этот род умеренности есть простой расчет, а не чувство справедливости.
Теперь понятно, почему старшина егинчей, находившихся вблизи аула, так не хотел принять меня к себе. Он знал, что ответственность его перед разбойниками будет велика, а вознаграждения никакого. Еще более ужаснула его мысль иметь у себя на несколько дней в гостях двух кенисаринских теленгутов. Но делать было нечего. Теленгуты посадили меня на коня, сами поехали подле, а старик, кряхтя и охая, поплелся вслед за нами пешком, потому что у него не было лошади.
Часа через два, мы приехали на место, занимаемое егинчами. Поле, обработанное ими, засеяно было просою и походило на огород, так правильно разделено было оно на небольшие квадратики. По причине сухости степного лета, необходимо прибегать к искусственному орошению полей, а по недостатку гидравлических сведений, это орошение требует чрезвычайных трудов. Несмотря на то, терпение егинчей все преодолело: каждый квадратик поливался одинаковым количеством воды, и можно было ожидать богатого урожая. Поселение егинчей состояло из низеньких шалашей, сплетенных из камыша и расположенных по окружности круга, сажень двадцати в диаметре. Егинчи живут при своих пашнях только летом, а на зиму расходятся по волостям.
Нас встретили с ропотом неудовольствия, подавляемого страхом, но тут же кенисаринские теленгуты поподчивали кое-кого, для первого знакомства, нагайками, и этим объяснили, чтоб егинчи не смели считать их за гостей своих, а за полных хозяев. Все население этого степного хутора простиралось человек до пятидесяти, большею частию стариков, женщин и детей. Молодых людей было мало, потому что, конечно, пока только силы позволяют, каждый киргиз предпочитает грабеж тяжкой работе. Одежда их напомнила мне картинки, изображающие обитателей Сандвичевых островов. Дети находились в состоянии наготы, ничем не украшенной; взрослые прикрывали себя кое-какими лоскутками, но и сложность этих лоскутков немногим превосходила фиговый листочек на женских статуях. Прибавьте к тому лица, на которых ужасно резкими чертами отпечатлелось изнурение, вследствие тяжких работ и недостатка пищи. Наконец, всего неприятнее было видеть совершенное отсутствие нравственной силы, которое уничтожало в егинчах почти всякое человеческое выражение. Все имущество их, сверх земледельческих орудий, состояло из нескольких десятков овец и коз, которых молоком они питались. Приехавшие со мною теленгуты не согласились, однако, на такое скудное пропитание, и каждый день съедали неимоверное количество баранины; прожорливость их угрожала небольшому стаду егинчей совершенным истреблением. Теленгуты проводили дни в еде, сне и ухаживанье за дочерьми наших хозяев, не заботясь нисколько обо мне; но егинчи бдительно стерегли меня, опасаясь ответственности. Я старался вступить с ними в разговор и выведать что-нибудь о движениях русского отряда, но они были осторожны, и опасаясь разбойников, не отвечали ни слова на все мои вопросы. Удобного случая к побегу мне также не представлялось, а мне не хотелось бежать на авось и неудачною попыткою усугубить бдительность моих стражей.
Я провел уже дней десять у егинчей в смертной скуке, как в одно утро явился к нам конный киргиз с известием, что Кенисара возвратился и требует меня тотчас же к себе.
VIII
Верьте или не верьте, но весть о возвращении Кенисары меня очень обрадовала. Неизвестность, в которой я находился уже столько времени, сделалась для меня несносною, и я с нетерпением ожидал какой бы то ни было развязки. Приехавший киргиз шепнул что-то на ухо находившимся со мною теленгутам. Они тотчас же освободили меня от веревки, подвели мне лошадь и помогли сесть на нее. Обращение их со мною совершенно переменилось: оставив свой прежний повелительный тон, они мгновенно превратились в покорнейших слуг моих. Один из них, низко кланяясь, просил меня замолвить за него и за товарища его словечко у хана и похвалить перед ним их усердие и услужливость. Я не удостоил ответом мерзавцев, которые совершенно опротивели мне своим обращением с егинчами. Впрочем, их просьба была мне очень приятна, потому что подавала мне надежду на ласковый прием со стороны Кенисары.
Пока я находился у егинчей, аул сделал несколько перекочевок, но удалился не более, как верст на десять от того места, где я его оставил. Часа через три мы доехали до него. В наружном виде его ничего не переменилось; только заметил я между юртами большое движение народа, как будто происходило что-то необыкновенное. Многочисленная толпа отделилась от аула; все почти были пешие и шли в поле. Несколько всадников подъехало к нам и вступило с моими спутниками в разговор, который был для меня почти совершенно непонятен. Все мы направили наших коней наискось, прямо к толпе, которая между тем остановилась. Подъехав к ней, я увидел самое необыкновенное зрелище.
На земле лежал связанный киргиз, у которого бритая голова и верхняя часть туловища были совершенно обнажены. Смертная бледность покрывала лицо его; он бормотал что-то про себя; думаю, читал молитву, потому что слова его, по-видимому, не относились ни к кому из присутствующих. Впрочем, он лежал совершенно неподвижно и в нем не заметно было ни малейшего признака желания или надежды освободиться из того положения, в котором он находился. Подле него стояло человек пять теленгутов с ножами в руках. Они спокойно разговаривали между собою и вертели ножами, любуясь их сверканием на солнце и пробуя их острие о траву. Вокруг этих людей, которым, очевидно, предстояла роль действующих лиц в готовившейся драме, собралась многочисленная толпа зрителей, заботившихся только о том, как бы удобнее все видеть. Хладнокровное любопытство было единственным чувством, одушевлявшим всю эту толпу, в которой заметил я много женщин и даже детей. Нетрудно было догадаться, что все собрались посмотреть на смертную казнь - зрелище, которым Кенисара довольно часто угощает своих приверженцев. Как ни возмутительно оно для человеческих чувств, но я с жадностью устремил на него глаза, находясь под влиянием какого-то страшного очарования, от которого никто не может освободиться в подобных случаях. Все уже было готово для роковой минуты, но палачи долго не приступали к казни - не знаю, потому ли, что томительное ожидание жертвы доставляло им наслаждение, или потому, что имели они на то особенное повеление. Наконец, один из них взял связанного киргиза за голову, другие нагнулись к нему; потом услышал я раздиравший душу вопль несчастного… Этот вопль так был ужасен, что все вздрогнули, и даже сами палачи отпрянули от своей жертвы, которая представилась нашим глазам вся окровавленная и в страшных конвульсивных движениях, не удерживаемых даже веревкою. По счастию, палачи вскоре ободрились; снова окружили они несчастного, еще послышались два-три стенания и потом все затихло. Я увидел на месте казни изрезанный, безобразный труп. Народ в безмолвии начал расходиться; слышны были рыдания нескольких женщин, может быть, родственниц казненного. Дети кричали, испуганные кровавым зрелищем, которого значение, вероятно, они не совсем ясно понимали. Я не имел даже духа спросить у кого-нибудь, в чем состояла вина казненного, но один из моих спутников, не дождавшись вопроса, сказал мне, что киргиз этот был караульчи, которого Кенисара, возвращаясь в аул, нашел спящим, и приказал казнить в пример другим. Вероятно, с намерением распорядились так, чтоб я был свидетелем казни и чрез то получил высокое понятие о могуществе хана. Меня пригласили тотчас же ехать к нему. Минуты чрез две, лошади наши остановились у входа в самую большую и богатую юрту. Мы ступили на землю; спутники мои указали мне рукою на висячую дверь, в которую сами не осмелились войти без зова. Я очутился лицом к лицу с знаменитым разбойником, который так давно уже волнует степь.
Кенисара сидел на огромном сундуке, прикрытом богатым бухарским ковром. Только что он меня увидел, как встал с сундука, протянул мне руку и сказал какое-то приветствие. Заметив, что я, по незнанию языка, затрудняюсь ответом, Кенисара приказал позвать своего переводчика и, в ожидании его прихода, мы, молча, рассматривали друг друга. Зная характер киргизов, которые, подобно другим диким народам, выше всего ценят физические достоинства, я мог ожидать, что человек, обладающий столь большим влиянием на своих соотечественников, одарен богатырским сложением. К удивлению моему, я нашел совсем противное. Кенисара невысокого роста и худощав; черты лица его запечатлены калмыцким характером и напоминают о его происхождении. Впрочем, узковатые глаза его сверкают умом с примесью лукавства, а физиономия вовсе не обличает жестокости, которую он, однако, обнаружил во многих случаях. Пришел переводчик, одетый по-киргизски и с бритой головою, но говоривший так хорошо по-русски, что я почитаю его беглым казаком, хотя он мне и не хотел в этом признаться.
Кенисара приказал ему сказать мне, что он очень рад случаю со мною познакомиться и считает меня за гостя своего, а не за пленника. Странный способ, подумал я, зазывать к себе гостей! К этому Кенисара прибавил о себе, что он самый усердный слуга царя русского, что его, Кенисары, стараниями степь удерживается в спокойствии, и что некоторые злонамеренные киргизы поссорили его с русским правительством, обвинив в разных небылицах. Как ни забавны были все эти увертки закоснелого мятежника, но для меня не имели они достоинства новизны. Я уже прежде знал, что Кенисара, после каждого претерпенного поражения, прибегает к подобным отговоркам. Обыкновенно вступает он в переписку с степным начальством, запирается начисто во всем происшедшем, взводит вину свою на других, изъявляет готовность покориться, а между тем деятельно готовится к какому-нибудь новому хищническому предприятию. Впрочем, я счел совершенно излишним высказать Кенисаре свое мнение, и молча выслушал длинную речь его.
Теленгуты подали нам чаю и поднос с сухими бухарскими фруктами. Кенисара очень усердно меня подчивал и в заключение объявил мне, что он не замедлит возвратить меня на линию, когда только представится к тому благоприятный случай. Я принял было эти слова за правду и просил его отправить меня немедленно, ручаясь за возвращение к нему лошадей и проводников, но он не согласился на это, говоря, что не смеет подвергать меня опасностям путешествия по степи, потому что, если случится со мною что-нибудь в дороге, то на него падет вся ответственность. Нечего было делать. Мне оставалось показать вид, что я верю данному обещанию. Сверх того, великодушный хозяин мой объявил мне, что днем я могу ходить куда хочу по аулу; что связывать меня будут только на ночь, и то в уважение старинного степного обычая, от которого отступить он не может; что, для прислуги, ко мне приставлены будут два теленгута, которые не должны сметь заниматься чем-нибудь посторонним и не должны отходить от меня ни на шаг.
Все эти гостеприимные распоряжения внушили мне довольно выгодное понятие о степной дипломатии, но мало подавали надежды на скорое освобождение. Впрочем, мы расстались с Кенисарою друзьями. Для меня поставили щегольскую чуломейку и принесли в нее обед, которого стало бы на десять человек. Я почти не прикоснулся к нему. Теленгуты удивились моей умеренности и сами принялись так усердно за лакомые блюда, что от них чрез несколько минут не осталось даже чем накормить цыпленка.
Я воспользовался великодушно дарованною мне свободою для того, чтоб после обеда прогуляться по аулу. Теленгуты следовали за мною, не постигая, как можно без всякого дела ходить взад и вперед. Прогулка пешком есть удовольствие, совершенно непонятное для целого Востока и тем менее еще для киргизов, которые все народ конный по превосходству. На каждом шагу представлялся мне соблазн к побегу. По аулу бродило много лошадей; стоило только подметить между ними самую бойкую, вскочить на нее и - поминай как звали. Но мне неизвестно было, куда ушел отряд, а ближайший казачий пикет находился верстах в 400 от места, занимаемого аулом; следовательно, мало было вероятности добраться до него поживу и поздорову. Как ни старался я выведать что-нибудь об отряде, но киргизы имели уже, вероятно, на этот счет приказания от Кенисары, и неизменное «ничего не знаю» было ответом на все мои вопросы. Только один из теленгутов, в порыве хвастовства, рассказал мне, что он подкрадывался очень близко к отрядному лагерю и высмотрел в нем все. В удостоверение истины своего рассказа, заметил он мне, что пушек у казаков шесть и что он сам счел их. Я догадался, что он видел орудия снятыми с передков, и принял передки и зарядные ящики также за орудия. Число казаков, по его мнению, простиралось тысяч до двух. Так как ему известно было, что я знаю настоящее число, то, конечно, он не имел намерения обманывать меня и говорил так, как думал. Справедлива пословица: «У страха глаза велики». Киргизы никак не хотят верить малочисленности наших отрядов и в воображении своем всегда превращают в тысячи сотни, с которыми мы ходим в степь.
Прогуливаясь по аулу, я никого почти не встречал между юртами. Киргизы все спали, утомленные жаром и в особенности обедом, для сварения которого, действительно, нужно обладать богатырским желудком. Кое-где сидели женщины, одетые все единообразно в платья грязного красного цвета. Одни только волосы их, тщательно расплетенные на множество косичек и украшенные бисером и стеклярусом, показывали некоторые притязания на щегольство. Женщины эти были заняты работою или нянчились с нагими ребятишками, которые от грязи и разных накожных болезней почти не имели человеческого вида. В одном углу аула встретил я старинную милую знакомку мою, Джельдуз. Румянец вспыхнул на лице ее, когда она меня увидела; потом, чтоб скрыть свое смущение, она засмеялась простодушным детским смехом, покраснела еще более и спряталась внутри юрты. Я послушался, наконец, убеждений ленивых теленгутов моих и, к величайшему их удовольствию, возвратился к себе в чуломейку.
Вечером, когда я наедине предавался грустным размышлениям и в сотый раз переделывал в воображении план своего побега, пришел ко мне киргиз от имени Кунанжан, супруги султана Досалы, и попросил у меня несколько волос моих. Я не имел чести быть знакомым с г-жою Кунанжан, и никак не смел надеяться, чтоб она просила их на память; для чего же были они ей нужны? Весьма естественно было подумать, что слова посланного заключают в себе какой-нибудь неизвестный мне киргизский идиомизм или омоним, но нет! Киргиз, видя, что я его не понимаю, для большей ясности прикоснулся к волосам моим и знаками просил у меня позволения их отрезать. После долгих переговоров я понял, наконец, что незнакомая мне дама находится в крайнем пределе того самого положения, которое англичане называют весьма интересным, и что ей нужны волоса мои, как талисман, для отогнания злых духов в наступавшую критическую минуту. Впрочем, не думайте, чтоб почему-нибудь я один был одарен этим дивным качеством. Волоса всех христиан без исключения, по мнению киргизок,
имеют то же свойство. Вероятно, вы об этом никогда и не догадывались. Посланный, взяв волоса мои, предложил мне лично присутствовать при разрешении г-жи Кунанжан, и я, как вы можете тому поверить, охотно на это согласился.
Мы пришли к юрте, которая была битком набита народом; многие даже стояли вокруг нее, не имея возможности войти внутрь. Меня пропустили вперед, как обладателя таинственного талисмана. Я увидел лежавшую на земле молодую женщину, которой лицо покрыто было смертною бледностию. Она лежала в забытьи, и прерывистое, тяжелое дыхание показывало, какие страдания перенесла она. Минутное спокойствие, которым она наслаждалась, беспрестанно нарушалось приближением к ней присутствующих. Каждый из них подходил к бедной Кунанжан и слегка ударял ее несколько раз плетью по животу, приговаривая: «Выходи!» Мне предложили последовать общему примеру, и я сделал то же, что и другие, от души желая облегчения страждущей. Впрочем, все шло чинно и без замешательства, пока не возобновились муки родильницы. Только что раздался пронзительный вопль ее, как муж, султан Досалы, с исступленным ожесточением бросился прямо к ней, ударил ее по щеке, замахнулся несколько раз ножом на ее грудь, сопровождая все это ужасными проклятиями и ругательствами. Неужели, думал я, киргизы требуют от жен своих такого сверхъестественного мужества в перенесении физической боли, что не позволяют им, даже и в этом положении, облегчить себя стенаниями? Кто-то из зрителей, более равнодушный к происходившему, чем другие, объяснил мне, что вся эта брань, угрозы и удары обращены вовсе не против Кунанжан, а против злого духа, Албасты, который мучит ее и которого должно прогнать страхом. Так как все неистовства султана Досалы недостаточны были для прогнания Албасты, и бедная Кунанжан продолжала стонать и метаться, то в юрту вдруг вбежали с диким ревом два киргиза, одетые в самые фантастические костюмы, в какие-то древние кольчуги и шлемы. В руках их сверкали обнаженные сабли. Они устремились прямо на Кунанжан с такою яростию, что я едва не бросился вперед, чтоб остановить их, забыв, что все это было не более, как нелепая комедия. От избытка ли страданий или от испуга, но только Кунанжан впала в род обморока. Тотчас же все мужчины кинулись опрометью вон из юрты, проворно вскочили на лошадей, пасшихся вблизи, и понеслись стремглав прямо к ручью, который протекал в версте расстояния от аула. Я выбежал вместе с другими, но для меня не нашлось лошади, и я должен был смотреть издали на то, что происходило.
Киргизы неслись во весь опор с визгом и гиканьем. Я заметил, что все они сидели на лошадях, наклонившись в сторону, и хлестали нагайками по земле. Подле меня стояло несколько людей, которые так же, как и я, не нашли себе лошадей, и я просил одного из них объяснить мне причину этой скачки. «Албасты, - ответил он мне, - похитил теперь внутренности из тела Кунанжан, и спешит утопить их в ручье, и все поскакали, чтоб не допустить его, т. е. Албасты, до этого утопления и прогнать назад в юрту». Едва успел я выслушать это объяснение, как всадники возвратились уже назад с прежним визгом и стегая по-прежнему немилосердно землю. Вся ватага ринулась снова к Кунанжан, но я предоставил этим акушерам-самоучкам распоряжаться далее, как они сами знают, и возвратился назад к себе в чуломейку. Долго не мог я успокоить своих нерв, расстроенных тем, что я видел и слышал.
Через час пришли сказать мне, что Кунанжан благополучно разрешилась от бремени сыном, которого назвали Мултук - «ружье», потому что первый предмет, на который взглянула она, после разрешения своего, было ружье. Киргизы имеют весьма странный обычай, заимствованный ими от калмыков, давать новорожденному имя
по названию того предмета, который первый заметила родильница тотчас же после разрешения своего. Поэтому, перекличка отряда, составленного из киргизов, напоминает старинную игру в фанты, называемую дамским туалетом, в которой каждый из играющих принимает на себя название какой-нибудь вещицы, составляющей домашний скарб. Я встречал даже киргизов, которые назывались Собакою, Турсуком (outre), Нагайкою и пр. и пр. Вы видите, что в этом отношении, как и во многих других, киргизы очень неразборчивы и верят, как кажется, той великой истине, что не имя может прославить человека, а человек имя.
ОКОНЧАНИЕ Еще одно описание встречи с Кенисарою:
Первые известия о русских в Кульдже и присоединение к России Киргизской степи: Рукопись инока Парфения, сообщенная Д. Ф. Косицыным.