Предыдущее:
1)
http://da-fortochka.livejournal.com/109780.html
2) http://da-fortochka.livejournal.com/109926.html
3) http://da-fortochka.livejournal.com/110313.html
4) http://da-fortochka.livejournal.com/110387.html 3.
Он снова тихо вошел в ее дом. Разделся в прихожей по привычке, сам не понял, как. Свет не горел. Спала она. Не дождалась... Да нет, просто видеть не хотела... Понял: проспать меня хочет, проснуться после меня. Права, права, конечно... Я же не вернулся... Только нахлынул искореженной памятью... Господи, самому бы себя проспать... Рухнуть в марево это дремотное, и чтобы засосало, как пески зыбучие, и не выпустило больше в этот мир...
Он еле добрел до дивана и осел на него, прямо в брюках и свитере, пошевелиться больше не мог. Нет, постель была. Позаботилась она все-таки... В последний раз... Совсем обмяк, подушка растеклась под щекой. Тогда он сжался, как мог, в единую точку, подтянул колени чуть не к самому лицу, зажмурился и ждал, когда исчезнет. Но тело неуклюжее все равно было, и комната никуда не девалась и смотрела на него, как намагниченная, из всех углов и с потолка, пугаясь его и укоряя тем, что присутствовал здесь и не давал всем вещам в доме привычно-печально коротать остатки заброшенного своего века. Комната его не узнавала. Бывший дом не желал знать своего предателя.
Он перевернулся на спину, раскинулся как мог, хватая не дающееся пространство всем своим существом. Пространство уворачивалось, и он оставался один в невесомости, во всем мире неприкаянный. Но даже сквозь невесомость время тянулось куда-то, и он уже мечтал только дотерпеть как-нибудь до утра. Сознание, не получившее сна, неслось кубарем, спотыкалось, почти распадалось на осколки. Где я, зачем я здесь? Мое такое шаткое подобие собственного дома, которое месяцами когда-то оживлял, логово мое разнесли в клочья, вещи жмутся по углам... Как это было, у Живаго? - «на меня наставлен сумрак ночи тысячей биноклей на оси...» Так вот оно каково... Ну что ты пялишься на меня, что ты, что ты... я же совсем не обижал тебя, это же я тебя создал, я!.. Что - опять не так? Ну не один, ну с ней я был, ну так и она никуда не делась... Здесь она, в соседней комнате... Не буди ее-то хотя бы!.. Да нет, здесь совсем не та, от кого я уезжал... Она такая скользкая стала... нет, не вини ее, у нее внутри скользко, в душе шатко, ей самой еще муторней твоего... Вот оно, то, что стряслось без меня... Здесь теперь чужое логово, я лишний. Без меня распихали книги по дальним полкам и закоулкам, мне теперь без генеральной перетряски ничего не найти... Не ждали они такой подставы, не ждали... Нет, она не виновата, ни в чем не виновата... От нее все равно никуда не денусь - в любой точке мира, если буду нужен... А если нет?.. Раньше она уже проснулась бы, встревожилась... нет, спит... крепко спит... наплакалась, наверное, - а когда наплачешься, всегда хорошо спится...
Вот так, наверное, и кружат у самой земли неприкаянные души? А я раньше не знал - до сегодняшней ночи не знал, Господи, какая жуткая ночь… и больше не мое убежище, теперь я сам - такая душа. Когда у тебя нет места - тебя самого нет. Этот дом, который я бросил, сам бросил, - этот дом прав, что не может видеть меня... Он верил мне, когда я оживил его, вернул из небытия... Он думал, я по-настоящему буду предан ему, как он был предан мне... А я не смог, не выдержал, не вытерпел целой жизни на одном месте... Молчат, молчат мои стены... Нет, не мои больше...
Покажите мне, что такое Дом, - и я пойду домой... Есть ли он на этом свете?.. Да нет, куда уж теперь... Ты все, что мог, предал и потерял... Не будет тебе теперь покоя.
Что-то стучало мерно, неотступно и деревянно, как часы с маятником. Мягко звучало, глухо, будто камни кто-то кидал в пыль, почти не слышно, никого не будило, никто не знал - но эхом раскатывалось в голове, всего его изнутри сотрясая. Да что же это, какой маятник, у нас же мобильники... Чужие стены, чужие... Вон той фотографии не было, без меня повесила, полочки какие-то, вазочки... Все нарастает, нарастает, как трутовики... Только когда сам живешь - не так заметно и не так страшно поэтому... А тут я пришел - а меня уже и нет... И тесно, и душно... Даже диван мой меня не помнит, уснуть не дает... Обрастаем мертвыми вещами... Все мы обрастаем... И сами никак не поймем, что умрем среди них, что они нам продохнуть не дадут... Сначала окно не откроется, потом до двери не добредем, не выйдет разгрести все эти завалы, а потом и с кровати встать не сможем - и даже крикнуть не получится, никто не услышит из-за всех этих полок, стопок бумажных, тумбочек, шкафов... Завалим, задвинем, задушим... Сами себя задушим, и весь свой дом... Вон тот стул, к стенке прижатый, под столом - на него же никогда, никто больше не сядет, он же так и останется, до конца своего, заваленный этими папками-коробками... Он даже не рухнет под ними, не дадут ему рухнуть, потому что там, внизу, тоже - короба-папки-стопки... И он будет стоять, уже давно не живой - потому что вещи умирают, когда о них забываешь, когда не касаешься их, - и кто-то однажды только притронется, случайно заденет всю эту громадину - и она рухнет, рухнет, и разлетится в прах, и только стены будут стоять облупленные и пораженные...
Господи, меня год не было, всего год, а здесь жизнь кончилась...
Ну что же вы все так смотрите на меня?! Ну что не спится вам?! Меня вините или сами себя стыдитесь? Не выдержали, всего год - и то не выдержали, не уберегли мой дом... Вы все - стены, обои, окна... Стол мой... и ты - тоже... Да что я на вас... Сам виноват, сам... Вас распихивали по углам, вас теснили, вы кричали, а я не слышал... И она не слышала... Не могла она услышать, плохо ей было, знала она, что меня здесь больше нет... Пусто ей было - вот и замуровала себя от пустоты... Далеко я был, всё смелости где-то искал, чтоб не держаться за бывшее... А теперь и смелости никакой не надо - не надо никого бросать, меня уже позабыли... Без меня - обошлись. Не этого ли искал я? Чтобы за меня всё решили, чтобы не должен я был никого обижать? Вот и получай. Нет у тебя больше дома. И вещи эти... живут сейчас, уже пропадая в чужой памяти, живут из последней своей жертвенности, зная, что завтра не получат тепла из моих рук...
В голове колотилось, камни падали в пыль, дышать было совсем нечем. Он рванулся, сел в постели. В темноте поплыли радужные круги, хор откуда-то зазвучал - как в католическом соборе, органный аккорд полыхнул, подхватил его, рванулся вместе с ним под купол, но ударился о беленый потолок и рассыпался в сознании. Он сидел на кровати, и сердце колотилось, он схватился за него и согрел. Значит, уже сердце... А я все никак правды своей не найду...
Он замер, насторожился. В соседней комнате, так и не услышав его маятника, спала она. Понимая наконец, что прощается, он почувствовал, как горло свело, обожгло, потом жар в глаза бросило - и он больше не удерживал себя: плакал и шептал ей, совсем беззвучно шептал, одними губами - чтобы не разбудить, потому что только во сне могла она еще услышать его и что-то понять, а потом, когда проснется, - потом и не надо ей ничего помнить, путь оживет только, пусть оживет без него... Он плакал и шептал: «Ты помнишь этот дом, с самого начала? Помнишь раненые облезлые стены, исписанные, на зло, бывшими - канувшими невесть куда - жильцами? Помнишь, как стонало в нем все, помнишь - все вверх дном, и мы с тобой посреди этого стона... Но это был наш дом, другого нам было не дано, и нам было доверено вернуть ему жизнь. Помнишь - я целый день сражался с дверью, вкручивал в нее замок, а она никак не могла закрыться, и петли ее вывихнутые кричали, голоса сорвав? А потом мы залили их маслом, и вправили на место, и целых пять минут смеялись и поворачивали ключ вперед-назад... Помнишь эти черные слова на полстены: «За каждым охотится смерть?» Ты завесила их старой простыней в клетку, пока мы не купили новые обои, приколола ее простыми конторскими булавками... И смерти больше рядом с нами не было... А потом ты принесла эту свечку из церкви... Мы же оба с тобой ни разу, ни одной службы не выстояли... но разве так уж это важно... я вот даже «Отче наш» целиком не помню... но я молюсь, как умею, за весь мир... ты чувствовала, когда я молился за тебя?.. Да, ты принесла тогда эту свечку, и мы зажгли ее, в стакане, потому что больше не в чем было, и смотрели, как она горит... и когда она догорела, уже в сумерках, - стены вздохнули, я слышал, как они вздохнули...»
Он успокоился в один миг. Когда произнес все, что изнутри стучалось. И понял: она не должна меня увидеть. Меня не было - и нет, не будет больше. Я только привиделся ей вчера вечером. Она забудет. И, может быть, снова сможет жить. Если успеет. Если мы все еще можем что-то успеть...
Глянул в мобильник - полпятого. Спят еще все, куда я пойду... Но не мог больше. Душило все вокруг. Тихо оделся. Взял рюкзак свой вечный походный, еле подъемный, так и не разобранный. Провернул ключ в том самом замке. Дверь промолчала.
* * *
Он долго маялся, и подпрыгивал, и даже бегал вокруг мгогоэтажки. Серега наверняка один, как всегда, но не будить же его в пять утра... Все-таки год. Жизнь целая... Да и бабка там у него… Но холодно же, так все на свете отморозить недолго...
...А вдруг - не пустит?
Застыл, осознавая. Нет, не может быть такого, не из тех он... Все равно выслушает, даже если и выгонит потом... Не могу так уйти... Я должен хотя бы увидеть, какой он теперь... Должен хотя бы сказать ему прощай... И прости...
Вытащил мобильник, набрал номер. Долго не отвечали, потом - полупроснувшийся голос, суматошный как всегда, крикнул в трубку - будто увидел, что на том конце уже почти развернулись уходить, и изо всех сил останавливал: «Да, да, алло, кто это?» Человек улыбнулся (хотя бы здесь осталось по-прежнему): «Здравствуй. Я это, я. С добрым утром. Я стою у твоего подъезда».
4.
Она лежала в соседней комнате, повернувшись к стене, подтянув колени к самому лицу и сжав их руками изо всех сил, зубы сцепив и веки сомкнув до дрожи, чтобы совсем темно было и бессловесно, чтобы спрятаться от него, вторгшегося, чтобы время спасло ее, не выдало ему. Не входи ко мне, не входи только, я же не смогу, я кинусь к тебе, и мы снова будем врать, не надо этого, пожалуйста!.. Она стянула себя в узел совсем крепко, чтобы занять как можно меньше пространства, совсем исчезнуть, пропасть, перестать жить - и родиться снова - без сил и помощи, потерять память, но тем самым спастись.
Ничего нет, ничего не было и не будет, нет этой стены передо мной, нет его за стеной - Господи, что он шепчет там, зачем он говорит, его же нет здесь, нет, и меня самой нет, ничего нет, ничего... не слышать, не слышать, не слышать, кончиться, кончиться, прямо сейчас - Время, возьми себе, поглоти одного из нас, кого захочешь, но не оставляй вдвоем в этих стенах!..
...Тихо щелкнул замок.
Родиться снова было слишком больно. Разомкнуть лоно, единым толчком раздвинуть створки и кинуться в свет, первым выкриком заставить сердце заколотиться и ошпарить легкие слишком сухим воздухом - не могла, не могла она этого снова. Слишком больно было и страшно. Руки разомкнулись, глаза увидели темноту вокруг.
...Она лежала, раскинувшись на кровати, и горячее стекало на подушку по воспаленным векам.
В сумерках она встала. Вышла в соседнюю комнату, подошла к дивану и опустилась на колени перед ним, приникла лицом к простыне, успевшей вспомнить его, но не сумевшей принять и успокоить.
Ну что же ты, что ты?.. Вспомни, сама хотела... Это же и есть, вот оно - не придет он больше, не заведет тебя невесть куда... Как мы бродили по переулкам... там, где пятиэтажки с полукруглыми чердаками... и голуби всегда... Помнишь, полуразрушенные ступени, репей и развалины... помнишь, собаки сторожили бывший дом... помнишь, тупик, и фонарь шатался прямо в проводах на ветру... и вы стояли, и солнце ушло уже, и левая рука - у тебя левая, а у него правая - продрогла на сквозняке, а вы всё стояли, и тогда он спросил: «Можно?..» - и ты кивнула ему, и он... И кто-то смотрел на вас из окна... Нет, его больше не будет... Но пахнет, Господи, пахнет!.. Зачем?!
...Пена вздымалась под струей, и в ванной все сильнее пахло стиральным порошком с едким искусственным лимонным концентратом.
5.
- ...Здравствуй, - сказали на этом конце. - Здравствуй. Я это, я. С добрым утром. Я стою у твоего подъезда.
- Ты... Неужели ты?! - засуетились на том. - Растудыть твою... Щас я, щас... Подожди только ради Бога, не девайся опять никуда! Щас я, спущусь, открою!»
Кодовый замок запищал перепугано и хрипло, и на обледеневшее крыльцо выпрыгнул расплывшийся растрепанный человек, облаченный в футболку, пальто, косо застегнутое на две пуговицы, и домашние тапочки. Правый его глаз уже проснулся, а левый, сонный и заплывший, тонул в мятой небритой щеке.
- Давай, это... уфф... заходи скорее, холодно же!..
- ...Я вот никак домофон не установлю, - продолжал Серега уже в кромешной темноте, грохнув железной дверью о косяк, почему-то деревянный, и целенаправленно волоча прибывшего по ступенькам на второй этаж, - ну нет у меня на него денег! А на фиг он мне теперь вообще, когда у всех мобильники! Ничего, позвонят, авось не облезут, ты же вот позвонил! Или подождут, пока выйдет кто... Я тут подумал: мне и себя надо иногда уважать, не только других, правильно я говорю?.. Да... В пять утра... Это ж надо... Ты откуда приземлился-то?.. Целый год его шатало! Куда это годится, так друзей забывать!.. Щас, щас, подожди, отдышимся, расскажешь мне про свои подвиги...
Они наконец открыли дверь в квартиру - и прошедший год выпал из времени, упал в душу на глубокое дно, взбаламутив только ил, разбередив память. Сюда возможно было возвращение: развалины стоят веками. На всех стульях-столах-тумбочках возвышались прежние, нетронутые кипы бумаг и папок, нужных в первую очередь и прямо сейчас. Одну из них довершала пыльная чашка недопитого кофе с недельной плесенью; на другой громоздился тускло-рыжий котяра, раздобревший, видимо, на полчищах тараканов, которые решили - весьма опрометчиво, - что могут безнаказанно существовать на одной с ним территории. Смирившись с перекошенным бытом, кот терпел человека в доме и невозмутимо спал на грудах недовоплощенного. Здесь хаос был жив. Каждая вещь существовала настолько неприхотливо, что вошедшему показалось - эта берлога переживет Потоп, чем бы он ни был, она его просто не заметит и потому не сможет исчезнуть в нем, и значит, именно здесь должно собраться всем, кто не обречен - каждой твари по паре... Если таковым вообще быть...
- Ты пельмени-то хоть будешь, после своих Америк... Или куда тебя там носило? - крикнул из кухни растрепанный творец этого невероятного, вопреки-всему-живого.
- Буду, буду, - улыбнулся пришедший, протискиваясь в любимый свой угол, к урчащему холодильнику,- соскучился я по ним...
- Вот, - сверкая совсем проснувшимися, наскоро умытыми глазами, торжествовал Серега. - Кофе. Черный. Крепкий. Грейся давай, встряхивайся, а то сидишь как сопля обледенелая... Я, думаешь, почему люблю пожрать?.. - он выпрямился и выдержал риторическую паузу. - Потому что совместная трапеза - гармонизирует!..
Но вдруг осел весь - и совсем уже по-другому:
- ...Я, извини, сам неважно выгляжу... Я тут просто немножко... как бы это сказать... расслабился... пустил, в общем, себя и все остальное по такому-то адресу... Сначала, видишь, эти... ну да ты же не знаешь их… Арина… ну сын у которых это… ну что «что?» - на Дальнюю Станцию ушли! От меня ушли, понимаешь?! Оскорбил я их, видите ли... Подачку, видите ли, кинул... Да какую на хрен подачку, когда они загибались без меня! Непорядочно, говорят, спектакль разыграл, говорят... А кто кого в итоге подставил - вот разберись попробуй! Ладно, что уж теперь, я тебе писал... Спасибо, что приехал... Ну и вот, а потом - с работы меня опять поперли... Не лезь, говорят, в пекло поперед финдиректора... А как, как мне, скажи пожалуйста, не лезть, когда они там... эх, да шут с ними, пусть их самих совесть загрызет! Или нет! - снова просиял. - Пусть она их лучше понадкусывает и оставит, как неудавшиеся пирожки! Не, я тебе точно говорю, скоро по всему городу можно будет таблички вешать: «Отсюда Серегу Горбатова выгнали в таком-то году»!.. А ну его на хрен, мне уж чего теперь - Горбатова сам знаешь что исправит...
Расхохотались оба - чтобы жить, жить и дальше среди этой сумятицы - может быть, только так и можно, и все еще наладится, не может не наладиться... Потому что - как же это, погибнуть?.. Успеть, только успеть понять что-то... Зачем же они уходят все? Зачем нужно им это пугающее Там?..
Друг все говорил-говорил-заговаривал... Боль заговаривал, чужую и свою... Да что же он делал такое, чем ворожил этот неудавшийся гений, этот располневший Дон Кихот, этот неуместный человек, на каждом шагу разрушающий и тут же возвращающий к жизни?.. Говорил, говорил… и вдруг снова ему что-то подкатило, осадило, сдавило голос:
- … А я тут Оксанку недавно видел… нашу… твою… Она… это… нянькой теперь… в доме престарелых… ну где бабка моя… Вот и бабка - тоже… Я ж не хотел ее туда… сама она… Ты ж помнишь, при тебе еще, как она тут устраивала: «Отвези, там мне со своими… хоть поговорить будет с кем… по возрасту… А то я тебе совсем тут жизнь отравила… не могу больше…» Плакала так… «Мне ж теперь вечно девяносто, а ты постареешь со мной…» Ну отвез… Может, ей и правда там лучше было… Я это… - Серега привстал, снова сел, повозил чашку по прожженной столешнице, - бывает, приезжаю к ней, еще по коридору иду, а она, слышу, из палаты кричит: «Мальчики, ау! Мушшы-ы-ны! Что тут, во всей округе ни одного мушшыны?! Не верю! Вчера были!» Веселилась там, на самом деле, и стариков всех веселила… Был там такой, в палате напротив, слепой совсем… Как-то, рассказывали, так быстро он ослеп, что привыкнуть не успел… Ему все страшно было… Я слышал… лежит на кровати и кричит: «Я упаду отсюда, что мне делать?! Что! Дела-ать?!» А бабка моя… слушала, слушала - и в ответ ему: «Что делать, что делать… песни петь!» И ка-ак завопит: «Ничто на земле-е-е не проходит бессле-една-а-а!» Я те серьезно говорю! Наслушалась тут у меня, наверно… Нет, они совсем другие были, старики эти… Жить умели… И не искали, зачем… Мда… И вот тебе… «Вечно девяносто»… Неделю назад приезжаю - чуть не успел… Черт-те… Никакое не «вечно»… И вот - бац, оказалось, кроме нее, у меня и никого… А там - раз - и Оксанка… Да ты где вообще, я кому все это?!
- Знаешь... - вдруг ответил самому себе пришедший. Друг услышал - больше сказанного услышал - и сник. - Знаешь, я сейчас поеду Туда... Я не могу так. Я должен их увидеть. Это все так... неправильно... Что же теперь, так и будем до самого конца делиться на Здешних и Других? Да кто-то, может, просто устал, может, сам себя понять хочет - и что же он - сразу враг?.. Может быть, я и тех найду… о ком ты рассказывал… Мы поговорим... Ты им не враг, этого быть не может, вы просто не досказали чего-то... Да что мы все вообще видим? Что мы понимаем? Ты вот думаешь - мы с тобой весь год в виртуале - и друг друга не потеряли? Ведь хоть раз в неделю - а словом перекидывались… и что, разве я знаю, что с тобой? Я тебя вижу, я тебя чувствую?.. Я смотрю на тебя сейчас - а это не ты, не тот Серега, который со мной в Сети разговаривал! И ты меня не знаешь совсем… Потеряли мы друг друга за год… Мы все, все друг друга теряем… В Сети ведь - брякнул пару слов, и вроде как ничего, вроде не по-настоящему, не произнес же, не вслух! Голоса нет - и кажется, все шутка, все временное: живы, помним - и ладно, а потом, думаешь, увидимся, скажем друг другу все по-настоящему… Ну вот так брякнешь что-нибудь, лишь бы расстояние это пустое чем-то заполнить, даже и не задумаешься, что это может значить, - а человек услышит, что-то совсем свое услышит, и пойдет умирать, а ты даже не узнаешь… Нет, я должен поехать, вживую поговорить…
- Все, я тебя понял, - остановил его растрепанный человек, впервые не понимая. Слишком горько остановил. Взял чашку с кофе, допил, дрожа, хлюпая, поперхнулся гущей. Чуть не поставил мимо стола. - Ладно, давай, провожу тебя... до остановки. Там уж сам доберешься как-нибудь... Мне туда к ним - сам понимаешь...
В прихожей вдруг снял весеннюю куртку с вешалки:
- У меня лишняя... А тебе не помешает там... Возьми. Приедешь - вернешь.
6.
Доска привычно заколыхалась под ее шагами. Вокруг развороченного куска дороги рядом побледнели красные предупредительные ленточки. Навстречу двинулся кто-то и, ловя ее взгляд, попросил - без жалобы, не требуя - словно давно искал того, кто услышит его, и вот она - единственная, кто может для него что-то сделать, он наконец дождался ее, и она не откажет... - он попросил: «Помоги, сестренка...»
Она впилась зубами в губу - чтобы не закричать на него, без вины виноватого, ждущего подачки из чужой бедности - и скорее пронеслась мимо - а он вдруг замер, потускнел и, выронив дрогнувшее: «Э, да что я...» - побрел прочь от несбывшейся помощи. Ее развернуло назад, но она не двигалась, а только смотрела в спину ему и все ждала, что вот он выругается, или пристанет еще к кому-то, и до нее долетит извечный перегарный дух, с утра клубящийся у соседнего ларька... Но ничего не происходило, он просто ровно и медленно уходил, и она почти кинулась за ним, хотела догнать, остановить: «Простите, я не поняла Вас сразу, я могу помочь Вам?» - но с места не сорвалась. Слишком неправдоподобно было это, слишком не похоже на то, как всегда было в жизни вокруг нее - чтобы человек на улице попросил совсем незнакомого о настоящей помощи…
… «Помоги, сестренка»… Так позвал, будто из тех времен дальних, из той войны, которую называли Великой… Неужели так было когда-то, что можно было сказать: «Сестренка…» - и тебе отзовутся… Господи, тогда было все страшно и ясно, тогда нужно было срочно стать всем друг другу родными, не зная даже имен, но полюбить их всех до единого, потому что иначе не вытащишь их, разбитых, на шинели из воронки, не уговоришь их жить, когда, кроме боли, все живое в них погибает… Иначе не пойдешь вперед, когда все тело кричит: «Остановите!..» - иначе - … Господи, да откуда мне это знать, меня не было там, это нам только рассказали, чтобы мы поверили хотя бы в прошлое… Мы и поверили - поверили в то, что уже прошло, будто оно кончилось и ни к чему не обязывает, будто мы не должны уметь того, что умели они - быть по-настоящему вместе… Нам - незачем, у нас - вся жизнь под рукой… Как же время перекошено… ведь они - не все еще ушли, ведь еще дышат…
Но уже не поговоришь с ними… Господи, КАК - если они уже не могут встать и дойти даже до туалета… Как они пели: «До смерти четыре шага…» - а теперь им шагами ни расстояния, ни времени больше не измерить… Как нам помнить, что это - ОНИ, как учиться у них, как чтить их - не тех солдат, в прошлом, а этих стариков, - если у них еле шевелится язык и не ворочается тело, если они шепчут что-то сами себе и не откликаются на наши голоса, если они видят и знают что-то, для чего уже никогда не найдут слов, а нам в ответ могут только мычать и кашлять… если им изо дня в день меняешь пеленки и уговариваешь съесть еще ложечку, потому что «надо кушать», - а им уже ничего не НАДО, они бы и сами теперь из жизни ушли, никого не тревожа, если бы не бились тогда так долго за то, чтобы НЕ перестать дышать… Господи, если бы можно было мне… сейчас… вытащить их, как другие, моложе меня, тащили тогда их, раненых, - вытащить, чтобы снова встали они, чтобы были мужчинами навсегда, только бы не лежали на этих койках, где не важно уже - воевали они или чуть опоздали родиться - и самое детство свое, как могли, протащили сквозь эту войну…
…Дом престарелых стоял недалеко от ее окраины, она ходила туда пешком. Все-таки был в такой работе хоть какой-то смысл. Эти старики, потерявшиеся во времени, заживо приписанные к прошлому, были беспомощны и заброшены - для того, чтобы им помогать, не нужно было искать причин и оправданий. Кто-то из них еще мог сказать спасибо. Она уже не задумывалась, сколько им лет и кто чем жил до того, как угодил в это пристанище полужизни, на последний земной перевалочный пункт. Они и жили там как в дороге, будто в плацкартном вагоне: самое необходимое - вот оно, под рукой, на столике, постель - хоть и не слишком новую - выдадут, и друг от друга никак не укроешься - да, в общем-то, и желания нет укрываться. Пусть лучше все проходы нараспашку, тогда вроде все рядом, но каждый в себе, и хочешь - говори сам с собой, никто не одернет, а, может, и услышит кто-нибудь, и поведает в ответ о своем, но по большому счету никому ты ни в чем не обязан, и уже почти не касаешься мира, а только течешь мимо него, и наконец легче становится дослушать до конца, что же происходит внутри тебя самого, когда время проходит тебя насквозь и что-то химически необратимо меняется в нем. Они то и дело встречались друг с другом глазами, кивали и сочувствовали друг другу, а потом снова уходили в свое и двигались медленно, куда само несло, всех вместе и каждого по-своему…
Около лифта пожилая, рыхлая, с чуть хулиганистой теплой улыбкой медсестра Анна Андреевна говорила с водителем Васильчем. Почти пела, на ходу, как в древности, эту свою песню складывая из всего, что приходило на память:
- …А еще любила, когда дождь по крыше стучит…
Он кивал серьезно, добавляя сказанному ежедневного земного смысла:
- Да, оно тогда это… засыпаешь хорошо…
- Ну да… и это тоже… А еще - яблоки… Зреют, тяжелые, много… А потом начинают падать… ночью так - бряк, бряк - как загрохают по крыше… А потом идешь - а вокруг тебя лежат эти яблоки, слева, справа, желтое, с красным бочком… Сколько хочешь… Да, было…
- Аннандревна, - восхитился Васильч, - Вы романтик… Вам надо было в поэты…
Оксанка вдруг развернулась, не стала ждать с ними лифта, рванулась вверх по лестнице, через две ступеньки, подтягивая на перилах свое тело, которое было почему-то слишком тяжелым и непослушным. Она не могла стоять там, слушать эти размеренные воспоминания о чьей-то радости, это было слишком просто, слишком по-детски, так нельзя - дождь, яблоки… Так невозможно жить, она сама бы хотела - но невозможно, мир не принимает… Если дождь и яблоки - то ничего кроме не будет, тогда всю жизнь так и оставаться одной под их стук, так и смотреть на жизнь со стороны, и не докричаться до нее, и слезы глотать, давясь своей немотой… Она не могла стоять, ей нужно было двигаться через силу, чтобы стать хоть немного заметной и надеяться, что и на нее по-настоящему откликнется кто-нибудь, она изо всех сил поднимала себя вверх через две ступеньки, а инертное тело отказывалось прорывать пространство.